Шрифт:
— Может, ты тогда сделаешь нам одолжение и объяснишь, чьих это рук дело?
— Я знаю одно: прежде чем бросать человеку обвинения в воровстве, нужно рассмотреть все другие версии! — сказала она, слегка менее уверенно.
— А я их рассмотрел, — Суханов позволил себе сухую улыбку. — Рассмотрел даже версию о том, что мимо нашей спальни пролетал зеленый человечек в летающей тарелке и положил глаз на мои галстуки. Но, честно говоря, это маловероятно.
Ксения начала было отвечать, но ее перебил Василий.
— Может, хватит? — протянул он со скучающим видом. — Я считаю, отец все сделал правильно — наймем другую домработницу. Не понимаю, в самом деле: почему мы должны весь вечер обсуждать какую-то дворничиху?
— Василий! — воскликнула Нина.
Жалея, что сын не придумал иного способа выразить мужскую солидарность, Суханов поспешно уставился в тарелку и принялся с деланой сосредоточенностью исследовать котлету, подозрительно розовую в середине. Конечно, у Нины никогда не было особых кулинарных способностей, но это блюдо превосходило самые худшие ожидания и даже напомнило ему о полуголодном детстве, когда мать изо дня в день ставила перед ним малосъедобную бурду в углу их тесной арбатской кухни. Вернее, кухня некогда была вполне просторной, но незримая черта рассекла ее пополам, и каждую половину загромождало стадо разномастных стульев, льнувших к хромоногому столу. Один из этих столов делили Сухановы, учительница музыки Зоя Владимировна Вайнберг — плохо одетая женщина неопределенного возраста с темной полоской усиков над верхней губой — и тихая чета пенсионеров, которые всегда принаряжались к ужину и, точно птички, деликатно клевали из тарелок, печально улыбаясь друг другу. У старушки было румяное морщинистое личико, похожее на мороженое яблоко, и голубоватые волосы; их цвет меня завораживал, и я, случалось, подолгу смотрел на блестящие тугие кудряшки, пока мама не одергивала меня выразительным шепотом.
Второй стол, стоявший на завидном месте, у плиты, оккупировала семья Морозовых: муж с женой, одинокая сестра мужа и двое сыновей, драчливые балбесы, один старше меня на три года, другой на пять лет. Сестра мужа, Пелагея Морозова, ленивая, полноватая молодка с сонными глазами, ярко-красными губами и завлекательной родинкой на верхней губе (пройдет несколько лет, и она — с жеманной улыбкой, покачивая тяжелыми грудями — станет являться мне в подростковых фантазиях), стряпала на всю семью, и это получалось у нее гораздо лучше, чем у моей матери: пока я давился комковатой кашей и липкими макаронами, у Пелагеи на плите аппетитно брызгала курица, а я, слушая довольное, сытое гоготание морозовских мальчишек, мучительно представлял себе вкус сочного мяса у них во рту.
Лишь одно примиряло меня с этими убогими застольями: неиссякаемая надежда, что уж сегодня-то, вопреки ожиданиям, отец успеет к ужину. Заслышав трель звонка в коридоре, грубияны Морозовы вмиг затихали — даже им он внушал уважение. С криком «Папа! Папа!» я срывался с места и бежал открывать. Через минуту мы с ним за руку входили на кухню, он, широко улыбаясь, садился к нам за стол, спрашивал, как у меня дела в школе, мягко подтрунивал над бедной, некрасивой учительницей музыки, которая в его присутствии неизменно заливалась краской, ободрял приветливым словом старичка со старушкой, а потом брал в ладони мамино лицо, как умел только он, ласково, будто бы невзначай, и его появление — энергичное, уверенное, желанное — венчало мой беспорядочный, шумливый, суматошный день.
Конечно, в течение всего тридцать шестого года — это был первый год, о котором у меня сохранились последовательные, непрерывные воспоминания — отец допоздна пропадал на своей таинственной работе и день за днем оставался для меня не более чем видением: высокий, плечистый силуэт, выраставший в дверях нашей комнаты в болезненно-желтом мареве коридорной лампочки, чтобы ступить через порог и тут же раствориться в густом полумраке, пока я лежал в полудреме, видел несвязные обрывки снов, сиявшие ослепительными красками, и слышал из-под своего толстого шерстяного одеяла шорох сбрасываемой одежды, жалобный стон матраса и приглушенные, неразборчивые перешептывания родителей, быстро таявшие в темноте.
И все равно за ужином я всякий раз преисполнялся надежды. В глубине души мне верилось, что если очень сильно захотеть, если напрячь всю силу воли, то можно добиться своего — наколдовать приход отца, дивный звук его появления ниоткуда; и я, закрывая глаза над непрожаренными котлетами с подгоревшим рисом, снова и снова заставлял себя воображать трель звонка — и вот в устройстве мира что-то поддавалось, кухню пронизывал долгожданный звонок, и я бросался к дверям, крича…
— Папа! Папа, открыть?
Он очнулся. В дверь позвонили еще раз.
— Открыть? — нетерпеливо спрашивала Ксения.
— Нет… я сам посмотрю, — ответил Анатолий Павлович слегка дрогнувшим голосом и медленно поднялся из-за стола.
Глава 7
На площадке перед их дверью стоял чужой человек. У него было приятное немолодое лицо с аккуратной бородкой; в голубых глазах за стеклами очков близоруко лучилась мягкая, безыскусная приветливость. Очки, в тонкой металлической оправе, с круглыми стеклами, напоминали пенсне из прошлого века; вкупе с мягкой коричневой шляпой и небольшим, до отказа набитым саквояжем, стоявшим у его ног, они делали его похожим на чеховского персонажа — какого-нибудь скромного аптекаря, который пожаловал в гости к родне.
Завидев Суханова, незнакомец сдернул с головы шляпу.
— Вечер добрый! — с чувством выговорил он и принялся мять шляпу в руках.
— Добрый вечер, — холодно ответил Суханов. — Чем я могу…
— Господи, не иначе как я тебя от ужина оторвал! — воскликнул гость, прижимая шляпу к сердцу. — Неудобно, право, — не люблю мешать. Сделай милость, не обращай на меня внимания — честное слово, я поужинал. Надо же, столько лет прошло… Нет-нет, не беспокойся, я сам… — И, водрузив шляпу на голову, он, кряхтя, поднял саквояж и стал протискиваться мимо Суханова, больно задев его по ноге.