Шрифт:
Такие сцены происходили в сомнительных семейках, населявших этот дом, у потаскушек из скетинга или «Половичка», которых она важно именовала «мадам Мальвина», «мадам Элоиза», ибо находилась под сильным впечатлением от их бархатных платьев, от их сорочек с кружевами, прошивками и лентами, вообще от их профессионального инвентаря, и не очень интересовалась, в чем же именно состоит эта профессия. Портрет милой девушки, такой порядочной, благовоспитанной, переходил из рук в руки любопытных, критически настроенных девиц! Изображение Ортанс они обсуждали подробнейшим образом и со смехом читали ее наивное признание; затем провансалка забирала свое сокровище и, спрятав в сумочку с деньгами, затягивала на ней шнурки злобным жестом душительницы:
— Теперь они у нас попляшут!
И она ходила по судам: и по поводу скетинга, и по поводу Кадайяка, и по поводу Руместана. А так как этого было, видимо, недостаточно для ее воинственного нрава, то она затевала распри с консьержками — и все из-за тамбурина. На сей раз вопрос разрешился тем, что Вальмажура сослали в один из винных погребов, где фанфары охотничьих рожков чередовались с уроками ножной борьбы и бокса. Отныне в этом подвале при свете газового рожка, за который взимали почасовую плату, тамбуринщик, бледный, одинокий, словно арестант, проводил время, посвященное упражнениям, созерцая висевшие на стене веревочные сандалии, кожаные перчатки и медные рога, и из погреба на тротуар вылетали звуки вариаций на флейте, пронзительные и жалобные, как пенье сверчка за печкой у булочника.
Однажды утром Одиберту вызвали к полицейскому комиссару их квартала. Она устремилась туда без промедления, убежденная, что речь будет идти о кузене Пюифурка, вошла с улыбкой, высоко держа голову в арльской шапохе, а через пятнадцать минут вышла перебудораженная чисто крестьянским страхом перед жандармами, страхом, который заставил ее сейчас же вернуть портрет Ортанс и дать расписку в получении десяти тысяч франков и в том, что она отказывается от каких — либо дальнейших претензий. Уперлась она только в одном: она ни за что не хотела уезжать из Парижа, она упрямо верила в гениальность брата, и перед глазами у нее все еще мелькала блестящая вереница карет, следовавшая в тот зимний вечер под ярко освещенными окнами министерства.
Вернувшись домой, Одиберта заявила мужчинам, еще сильнее напуганным, чем она, что надо прекратить всякие разговоры о карточке, но ни слова не сказала о том, что получила деньги. Гийош подозревал, что деньги у нее есть, и применил все средства, чтобы выманить свою долю, но получил лишь малую толику и был теперь крайне враждебно настроен по отношению к Вальмажурам.
— Ну-с, — сказал он как-то утром Одиберте, которая чистила на площадке лестницы самый парадный костюм еще почивавшего музыканта, — можете быть довольны… Наконец-то он помер.
— Кто?
— Да Пюифурка, ваш родственник!.. Об этом в газете написано…
Она громко вскрикнула и ворвалась в квартиру, зовя своих и чуть не плача:
— Отец!.. Брат!.. Скорее!.. Наследство!
Взволнованные, задыхающиеся, окружили они сатанински коварного Гийоша, а тот развернул свежий номер «Офисьель» и медленно прочел им нижеследующее:
— «1 октября 1876 года Мостаганемский суд по представлению Палаты государственных имуществ постановил обнародовать и объявить о розыске наследников нижепоименованных лиц… Попелино, Луи — чернорабочий»… Это не то… «Пюифурка — Дозите…»
— Это он… — сказала Одиберта.
Старик Вальмажур из приличия отер глаза.
— Ай-ай-ай! Бедняга Дозите!..
— «…Пюифурка, скончавшийся в Мостаганеме 14 января 1874 года, родом из Вальмажура (община Апса)…»
— Сколько? — с нетерпением в голосе перебила его Одиберта.
— Три франка тридцать пять сантимов!.. — выкрикнул Гийош на манер газетчика и, бросив им газету, чтобы они могли убедиться в постигшем их разочаровании, убежал с громким хохотом и заразил им все этажи до самой улицы, развеселил всю большую деревню, какую представляет собой Монмартр, где всем была хорошо известна легенда Вальмажуров.
Три франка тридцать пять сантимов — вот оно, наследство Пюифурка! Одиберта старалась смеяться громче других. Но ненасытное желание отомстить Руместанам, виновникам, по ее мнению, всех их несчастий, только усилилось, и она стала искать любого выхода, любого средства, любого оружия, какое попадется под руку.
Странный вид был на фоне этого бедствия у папаши Вальмажура. Пока дочка изматывала себя работой и бессильной яростью, пока пленник-музыкант изнывал в своем подвале, он, румяный, беззаботный, позабыв даже профессиональную зависть к сыну, по-видимому, устроил себе где-то на стороне мирную и приятную жизнь, в которой его близкие никакого участия не принимали. Он исчезал, едва успев проглотить за завтраком последний кусок. Рано утром, когда Одиберта чистила щеткой его одежду, из карманов у него выпадала иногда сушеная винная ягода, карамелька, молоки голавля; при этом старик довольно путано объяснял, откуда все это у него взялось.
Встретил, мол, на улице землячку, женщину оттуда, она обещала к ним зайти.
Одиберта качала головой.
— Ладно, ладно! Надо бы за тобой последить…
А дело было в том, что, блуждая по Парижу, он обнаружил в квартале Сен-Дени большой продуктовый магазин и зашел туда, поддавшись на приманку вывески и соблазнившись экзотической витриной с разноцветными плодами в серебряной и гофрированной бумаге, которые яркими пятнами пламенели в тумане людной улицы. Это предприятие, где он стал сотрапезником и лучшим другом, хорошо известное всем южанам, превратившимся в парижан, именовалось: