Шрифт:
Наша переводчица, Ольга П., сопровождала нас всюду без всякой программы, следуя нашей прихоти и желаниям. Мы встретили Карло Леви. Его приводила в восхищение несколько устаревшая сторона жизни Москвы: занавески с оборками, гофрированные абажуры, плюш, кисточки, бахрома, люстры. «Это мое детство, это Турин 1910 года», – говорил он.
Мы посмотрели несколько спектаклей: «На дне», классически поставленную пьесу в духе Станиславского; комедию Симонова, в которой играла его жена, и «Клопа» Маяковского в Театре сатиры. Ольга П. подробно пересказала нам эту пьесу и перевела на месте большие куски. Нас поразили стремительные мизансцены, отличавшиеся большой изобретательностью, и замечательный актер, который играл, «сохраняя дистанцию», в брехтовском стиле. Позже я узнала, что за несколько дней до этого Брехт присутствовал на спектакле и горячо одобрил искусство, с каким актер изображал Присыпкина, не отождествляя себя, однако, с ним. В антракте, бросив взгляд в зал, я узнала хорошенький нос Эльзы Триоле, только глаза были не ее и волосы рыжие: речь шла о ее сестре, бывшей подруге Маяковского. Она обменялась несколькими словами с Сартром. «Говорили, будто эта пьеса против коммунизма, – сказала она громким голосом, – ничего подобного: только против определенной гигиены». Под конец Присыпкин выходил на авансцену и обращался к зрителям: «А почему вы не в клетке, и вы тоже?» Перескакивая внезапно от воображаемого к реальному, он приобщал к этому всех присутствующих. Ольга П. ставила в упрек «Клопу» его назидательный характер. Для нас смысл пьесы был ясен: невозможно принять буржуазное общество, его пороки и крайности, но если ты вырос в нем, то невозможно подчиниться «гигиене», которая требовалась в СССР в начале социалистического строительства. Самоубийство автора, казалось нам, подтверждало такое понимание, совпадавшее, впрочем, с интерпретацией пьесы руководителя театра и его труппы.
Я поняла, почему год назад Сартр попал в больницу: русские писатели обладали устрашающим здоровьем, и было трудно уклониться от их настоятельного гостеприимства. В Москве проходил съезд критиков, съехавшихся со всех концов СССР. Симонов попросил Сартра принять участие в одном из его заседаний во второй половине дня, а до этого мы должны были пообедать с ним и несколькими грузинскими друзьями. «Хорошо! Только я не буду пить», – заявил Сартр. Ладно. Но на столе ресторана стояли все-таки четыре бутылки водки разных видов и десять бутылок вина. «Вы попробуете лишь водку», – сказал Симонов, неумолимо наполнив четыре раза наши рюмки. Затем надо было выпить вина, чтобы сдобрить роскошный варварский шашлык: огромную четверть барана, насаженную на вертел, всю в крови. Симонов и три других гостя рассказали, что они пировали ночь напролет, грузины и москвичи, наперегонки поглощая водку и вино. Симонов не спал, а в пять часов утра уже принялся за работу. И теперь они опять выпили все бутылки, и на них это, казалось, никак не подействовало. Когда мы пришли на заседание, Ольга П., которая между тем держалась изо всех сил, почувствовала такую усталость, что не смогла переводить. У меня голова горела, как в огне, и я восхищалась Сартром, которому удалось здраво говорить о роли критики. Спорили о месте, которое надлежит отвести тракторам и людям в крестьянском романе. Дискуссия показалась мне тягостной, но не намного хуже того, что обычно бывает на такого рода словопрениях. Я не думаю, что на Западе, так же как на Востоке, писатель когда-нибудь что-то узнал о своем ремесле, совещаясь с другими писателями.
Я должна была написать две статьи, дать интервью, выступить по радио. Последний день я провела в постели, наверняка простудившись, а главное, совсем измотавшись. Я читала «Хождение по мукам» Алексея Толстого, наслаждаясь своим одиночеством и тишиной.
Глава VII
Когда я вернулась из Китая, история вызывала у меня доверие: в Магрибе тоже эксплуатируемые в конце концов победят, и возможно, скоро. Правительство направило в Северную Африку войска – 60 000 человек в Алжир, – но не без стычек. 11 сентября на Лионском вокзале под крики «Марокко – марокканцам» мобилизованные остановили поезд. В Руане, в Курбевуа и некоторых других казармах солдаты при поддержке коммунистов отказались ехать и уступили только силе.
Чтобы усилить это сопротивление и мобилизовать общественное мнение против войны, левая пресса попыталась рассказать правду, показав, что АНО (Армия национального освобождения) – это не группа бандитов, а народная армия, дисциплинированная и политизированная. Она изобличала прочесывания, обстрелы, поджоги деревень, пытки. В ноябре две статьи в «Тан модерн» разнесли в пух и прах так называемую интеграцию. Интеллектуалы создали информационный центр (для публикации разоблачительных документов и материалов); был организован Комитет интеллектуалов против продолжения войны в Северной Африке. После выборов 2 января мы решили, что момент независимости близок. Республиканский фронт получил большинство голосов и обязался быстро закончить эту войну, которую Ги Молле называл «жестокой и глупой».
Реакция армии и «черноногих» [44] нас не удивила; капитуляция Ги Молле, поменявшего Катру на Лакоста, показалась нам менее естественной. Избранный для заключения мира, он активизировал войну: мы с изумлением увидели, что Республиканский фронт поддерживает его, а коммунисты 12 марта голосуют за «особые полномочия». Такую резкую перемену взглядов оправдывали пропагандой, не гнушавшейся никакой ложью: алжирское население обожает, видите ли, Францию, а мятеж был следствием «исламского заговора», которым заправляли Насер и Лига арабских государств. Пресса распространяла все это, читатели радовались, польщенные тем, что их посвятили в подобные сверхсекретные тайны. Своим молчанием и ложью газеты прикрывали истинный характер репрессий. Как известно, умиротворение – это не война, и потому на АНО не распространяется международное право: люди избегали задаваться вопросом об участи пленных. Только «Юманите» сообщила в апреле о четырех сотнях мусульман Константины, убитых и сброшенных в ущелья «силами порядка». Когда военнослужащий Майо перешел 6 апреля на сторону АНО, его, не доискиваясь причин, осыпали оскорблениями. За исключением двух или трех журналистов левых взглядов, никто не говорил об условиях жизни североафриканцев в метрополии, о трущобах Нантера.
Правительство решило обуздать таких журналистов. Арестовали Бурде, отстранили Мандуза, произвели обыск у Марру, который 5 апреля выразил в «Монде» протест против коллективных репрессий, против лагерей и пыток: он упоминал Бухенвальд и гестапо. Несколько раз конфисковывали «Юманите», а Андре Стилю предъявили обвинение. И все-таки, прежде чем погрузиться в войну, страна, которая проголосовала за мир, попыталась как-то воспротивиться. В некоторых местах она насильственными действиями выражала протест против отправки призывников. Кое-где прошли митинги, шествия, забастовки или кратковременное прекращение работы; распространялись петиции, делегации готовились встретиться с парламентариями. Коммунисты организовывали или поддерживали манифестации. Правда, они сбавили тон после любезного приема, устроенного Москвой Ги Молле и Пино. Сартр хотел, чтобы Движение сторонников мира осудило Алжирскую войну, но оказавшийся проездом в Париже важный советский делегат заявил, что такая резолюция была бы несвоевременна; ему хотелось, чтобы приняли решение, согласно которому Движение возражало бы лишь против агрессивных войн, а французы не были агрессорами. Мы считали, что СССР проявляет сдержанность из опасения, что Магриб станет зоной американского влияния. К тому же компартия боялась оторваться от масс в случае, если проявит меньше националистических чувств, чем другие партии. Официально она находилась в оппозиции к правительству, но не призывала больше мобилизованных к неповиновению. Она не боролась с расизмом французских рабочих, которые видели в 400 000 североафриканцев, живущих во Франции, крадущих у них работу чужаков и презренный субпролетариат.
Словом, ясно было одно: к концу июня всякое сопротивление войне прекратилось. Не отдавая себе отчета, во что она обойдется, убежденная, что «потеря Алжира» обеднит ее, задыхаясь от лозунгов – французская империя, французские департаменты, отказ, распродажа остатков, величие, честь, достоинство, – страна вся целиком – рабочие и хозяева, крестьяне и буржуа, гражданские и солдаты – погрязла в шовинизме и расизме. Когда Ги Молле приказал гильотинировать двух пленных 20 июня, а 5 июля еще одного, что у алжирских мусульман вызвало всеобщую забастовку, во Франции никто не шелохнулся.
Сначала мы ненавидели отдельных людей и отдельные политические группировки, но мало-помалу нам пришлось констатировать пособничество всех наших соотечественников и полную свою изоляцию в собственной стране. Нас была малая горстка, тех, кто не поддакивал. Нас обвиняли в подрыве боевого духа нации и называли пораженцами, «парижскими феллага», антифранцузами. Но почему нас с Сартром, – если говорить хотя бы только о нас, – должна была обуревать антифранцузская злоба? Детство, юность, культура, интересы – все связывало нас с Францией. Мы ни в коей мере не могли считать себя там ни обойденными вниманием, ни голодающими, ни преследуемыми. Когда нам случалось быть согласными с ее политикой и ее волнениями, мы радовались такому согласию. В нашей печальной и бессильной изоляции не было ничего завидного. Она была вынужденной, ибо мы не могли закрывать глаза на очевидное.