Шрифт:
Весь год он слишком много работал, и у него поднялось давление. Врач предписал ему длительный отдых на природе, а он ограничился приемом лекарств. Первые его письма немного успокоили меня. Он утверждал, что оправился от своей усталости. Из окон гостиницы «Националь» он видел Красную площадь, украшенную знаменами: праздновалась годовщина воссоединения Украины с Россией. Он присутствовал на демонстрации. «Я своими глазами видел миллион человек», – писал мне Сартр. Его поразило хамство некоторых иностранных дипломатов, отпускавших шуточки на своей трибуне: «Во Франции в день празднования 14 июля на Елисейских полях не потерпели бы подобной грубости». Он посетил университет, разговаривал со студентами и преподавателями, слушал, как на одном заводе инженеры и рабочие обсуждали произведения Симонова. Сартр много гулял; его переводчик вручил ему 500 рублей на случай, если он захочет выйти один, что он нередко и делал. В гостях на даче у Симонова Сартр подвергся суровому испытанию: был устроен четырехчасовой банкет с водкой и с двадцатью тостами, и к тому же в его бокал постоянно наливали вино – розовое армянское и красное грузинское. «Я наблюдал, как он ест, – заметил один из гостей, – это, должно быть, честный человек: он ест и пьет от души». Сартру до конца хотелось оставаться достойным такой похвалы. «Я не утратил власти над своей головой, но над ногами – частично да», – признавался он. Его доставили к поезду на Ленинград, куда он прибыл следующим утром. Дворцы и набережные Невы поразили Сартра, но его там не щадили. Четыре часа прогулок в автомобиле по городу, посещение памятников, час отдыха, четыре часа во Дворце культуры. Такая же программа на следующий день, а вечером – балет. Вернувшись в Москву, Сартр полетел в Узбекистан. Затем он должен был сопровождать Эренбурга в Стокгольм на совещание Движения сторонников мира и 21 июня вернуться в Париж.
В июне моя сестра выставляла на правом берегу свои последние картины. На вернисаже я встретила в сопровождении Жаклин Одри Франсуазу Саган. Мне не нравился ее роман, позже я отдам предпочтение книгам «Смутная улыбка» и «Через месяц, через год», но у нее была очаровательная манера уходить от своей роли вундеркинда.
Лето стояло великолепное. Вместе с Ланзманном я поселилась в отеле на озере Сеттон; мы взяли много книг, но большую часть времени проводили в разъездах, осматривали аббатства, церкви, замки; холмы желтели цветущим дроком. Вернувшись, я нашла в своем почтовом ящике у лестницы записку от Боста: «Немедленно зайдите ко мне». Я сразу подумала: «Что-то случилось с Сартром». В самом деле, утром Эренбург позвонил из Стокгольма д’Астье и попросил предупредить друзей Сартра, что он лежит в московской больнице; д’Астье связался с Ко, а тот сообщил Босту Бост тоже был сражен. Что произошло с Сартром? Он не знал. Я хотела поговорить с Ко, но он находился в Сорбонне на каком-то собрании, мы поехали к нему. Д’Астье говорил о гипертоническом кризе, сказал мне Ко, ничего страшного. Меня это не успокоило; Сартр страдал гипертонией, может, у него удар? Вместе с Бостом, Ольгой и Ланзманном я решила пойти в советское посольство и попросить атташе по культуре позвонить в Москву. У входа мы встретили служащих, и я изложила им свою просьбу; они с удивлением посмотрели на нас: «Позвоните сами… Вам нужно только снять трубку и вызвать Москву». Настолько прочным было тогда представление о железном занавесе, что мы с трудом поверили им. Вернувшись на улицу Бюшри, я попросила соединить меня с Москвой, с больницей, с Сартром. И через три минуты с изумлением услыхала его голос. «Как вы себя чувствуете?» – в тревоге спросила я. «Очень хорошо», – отвечал он светским тоном. «Ничего хорошего нет, раз вы в больнице». – «Откуда вы знаете?» Похоже, он решил, что его разыгрывают. Я все ему объяснила. Сартр признался, что у него был гипертонический криз, но все прошло. Он возвращается в Париж. Я положила трубку, но покоя не находила. Внезапно я поняла, что, как все, он носит в себе смерть. Я никогда не смотрела смерти в лицо, противопоставляя ей свое собственное уничтожение, которое, ужасая меня, в то же время успокаивало, хотя в настоящий момент я была вне игры. Разве имеет значение, буду я на земле или нет, когда он исчезнет, переживу я его или нет, главное, этот день придет. Через двадцать лет или завтра – все та же неизбежность: он умрет. Какое мрачное озарение! Криз миновал. Но случилось нечто необратимое: меня настигла смерть. И речь уже шла не о метафизическом скандале, а о качестве наших артерий, это не оболочка тьмы вокруг нас, а сокровенное присутствие, которое пронизывало мою жизнь, искажая вкусы, запахи, свет, воспоминания, планы – все.
Сартр вернулся. За исключением гигантских безобразных архитектурных сооружений, все, что он увидел, ему понравилось. Особенно его заинтересовали новые отношения, создавшиеся в СССР между людьми, а также между человеком и всем остальным: между автором и читателями, между рабочими и заводом. Труд, отдых, чтение, путешествия, дружба: все приобрело там иной смысл, чем здесь. Ему казалось, что советские люди в основном победили одиночество, которое терзает наше общество; неудобства коллективной жизни в СССР представлялись ему меньшим злом, чем индивидуалистическая заброшенность.
Путешествие оказалось изнурительным: с утра до вечера встречи, обсуждения, визиты, переезды, банкеты. В Москве программа, рассчитанная на несколько дней, давала ему небольшую передышку, в других местах надежды на такое послабление не было.
Самым тяжелым были минуты отдыха, впрочем, довольно веселые: празднества и попойки. Сартру нередко приходилось возобновлять подвиги, которые он совершил на даче Симонова. В вечер отъезда из Ташкента один инженер, здоровенный, как три шкафа, бросил ему вызов: кто больше выпьет водки. В аэропорту, куда он его провожал, инженер рухнул, к величайшему удовлетворению Сартра, которому удалось добраться до своего места, где он заснул тяжелым сном. Проснувшись, он почувствовал такую усталость, что попросил переводчика устроить ему в Москве день отдыха, но, едва спустившись с самолета, услыхал в зале обращение по громкоговорителю: Жан-Поль Сартр… Это Симонов приглашал его на обед. Если бы он говорил по-русски, то попросил бы перенести обед на следующий день, на что Симонов охотно согласился бы, однако никто из его «помощников» [41] – кроме переводчицы, Сартра сопровождал в поездках член Союза писателей – не захотел взять на себя переговоры с Симоновым и предложить ему такую перемену. Трапеза состоялась в тот же день, причем с обильными возлияниями, а под конец Симонов протянул Сартру наполненный вином внушительных размеров рог: «Полный или пустой, но вы его заберете», и вручил рог Сартру. Невозможно поставить его, не выпив, и Сартр покорился. Выйдя из-за стола, он пошел на берег Москвы-реки прогуляться в одиночестве, сердце у него готово было выпрыгнуть из груди. Оно так сильно колотилось всю ночь и наутро, что Сартр почувствовал себя не способным встретиться, как предусматривалось, с группой философов. «Что с вами?» – спросила переводчица. Пощупав пульс, она бросилась из номера, чтобы позвать врача, и тот сразу же отправил Сартра в больницу. Его подлечили, он поспал, отдохнул и счел себя здоровым. На самом деле – нет. Я собрала кое-кого из близких друзей, и ему явно понадобилось большое усилие, чтобы рассказать нам свои истории. Он дал интервью «Либерасьон», говорил наспех и, когда ему предложили проверить текст, уклонился от этого. В Италии, куда он поехал отдыхать с Мишель, Сартр начал писать автобиографию, однако ему, по собственному признанию, не удавалось собраться с мыслями. Зато он много спал и встречался с интересными ему людьми: его очень дружелюбно принимали итальянские коммунисты. В квартале Трастевере он ужинал под открытым небом с Тольятти; работавший при ресторане музыкант с гордостью показал Тольятти свой членский билет итальянской коммунистической партии и спел в его честь старинные римские песни. Собралась ликующая толпа, но американцы засвистели, в ответ итальянцы стали ворчать. Чтобы избежать потасовки, пришлось уйти.
Тем временем я путешествовала с Ланзманном по Испании. Уже не один год многие антифранкисты приезжали туда, не испытывая угрызений совести, я тоже заглушила свои. На мой взгляд, мало что изменилось. Еще более увеличилась нищета; в некоторых уголках Барселоны и почти всюду в Таррагоне улицы превратились в сточные канавы, населенные голодными ребятишками, нищими, калеками, жалкими проститутками. О столице Франко, чувствовалось, проявляет заботу; убогие кварталы, которые я видела в 1945 году, были уничтожены, но куда переселили их обитателей? В выросших на том месте домах проживали состоятельные чиновники.
Впрочем, о положении в стране нам было известно. И если мы все-таки приехали, то потому, что нас притягивало ее прошлое, ее земля, ее народ.
Мы с Ланзманном любили понимать и познавать, а еще нам нравились мимолетные видения: красный замок, взгромоздившийся на холм у озера; вид с вершины на долину, уходящую куда-то в бесконечность под покровом тумана; луч солнца, пробившийся вдруг сквозь тучу, который заливает косым светом поля старой Кастилии; море вдалеке. Ланзманн усвоил мое давнишнее пристрастие – тщательно прочесывать местность, где мы проезжали: горы кораллового цвета, вздувшиеся пепельные плоскогорья, покрытые жнивьем равнины, пламенеющие на закате, и крутой изрезанный берег, великолепие и ужас которого так хорошо отразил Дали. Жара нас не пугала: обжигающий ветер веял над стенами Андалусии, когда мы при сорокаградусной температуре осматривали поселения троглодитов. Мы отдыхали на пляжах или в уединенных бухтах, подолгу плавали в море и загорали на солнце. Вечером в деревнях мы смотрели, как веселятся нарядные девушки в светлых платьях.
Я с трудом разбиралась в чувствах, которые вызывал у меня теперь народ Испании. Поражение – это беда; невозможно пережить ее, не смирившись с тем, что ненавидишь. Меня смущало терпение, не освещенное более надеждой.
Ясность внес один разговор. В Гранаде за ужином в отеле «Альгамбра» Ланзманн, рассердившись на метрдотеля, не разрешившего ему снять пиджак, резко высказался против военных и священников, правивших страной; тот рассмеялся: он тоже их не любил. Во время гражданской войны он работал в отеле Валенсии, где проживали Мальро и Эренбург. Поделившись некоторыми воспоминаниями, он добавил более жестким тоном: «Вы поощряли нашу борьбу, а потом бросили нас. И кто расплачивался? Мы. Миллион убитых. Всюду: на дорогах, на площадях – мертвые. Мы не станем начинать все заново, никогда, ни за что». Да, эти спокойные люди рисковали своей жизнью ради иного будущего; они были сыновьями, братьями тех, кто ее отдал. Англия и Франция виноваты в их смирении точно так же, как Германия и Италия. Надо дожидаться, пока другое поколение, не столь отягощенное воспоминаниями, вновь обретет надежду и возобновит борьбу.
Когда я вернулась в Париж, Мендес-Франс уже подписал соглашения с Вьетнамом и поехал в Тунис на переговоры с тунисскими правителями. Он заставил палату депутатов проголосовать против Европейского оборонительного сообщества. И хотя он отказался от поддержки коммунистов, его политика отвечала чаяниям левых сил.
Сартр еще плохо себя чувствовал, когда в конце августа мы поехали с ним на машине. В первый вечер в Страсбуре у себя в номере он, сгорбившись, долго сидел на стуле, положив руки на колени и глядя в одну точку. А за ужином в ресторане заявил: «Литература – это дерьмо» – и в продолжение всего вечера выражал свое отвращение. Усталость сделала его мизерабилистом, писать стоило ему таких усилий, что он больше не находил в этом никакого смысла.
Но в Зальцбурге, в отеле, расположенном в старой части города и отражавшем всю ее прелесть, Сартр снова взялся за работу, он приходил в себя. Мы вновь посетили окрестные озера и горы и через неделю устремились в Вену. Там по контрактам, подписанным Нажелем без согласия Сартра, собирались ставить «Грязные руки». Об этом нам сообщило Движение сторонников мира, Сартр возражал и объяснился по этому поводу на пресс-конференции. А я наконец-то увидела в музее картины Брейгелей, Дунай и старинные кафе, о которых мне столько рассказывали. По вечерам мы садились за столик в средневековых погребках в самом сердце города или в кабачках предместий у подножия холмов, покрытых светлыми виноградниками.
Мне хотелось вновь увидеть Прагу. Сартр легко получил визы. Мысль преодолеть настоящий железный занавес возбуждала мое любопытство, причем речь шла не о метафоре: поросшая травой дорожка, которая привела нас на уединенный пограничный пост, упиралась в решетчатые ворота, грозно ощетинившиеся колючей проволокой, а на сторожевой вышке расхаживал взад-вперед часовой. Я посигналила, он не дрогнул. Я повторила сигнал. Из будки вышел солдат и через прутья решетки проверил наши паспорта. Он подал сигнал часовому, порывшись в карманах, тот бросил ему ключ. Он толкнул ворота, словно открывая портал в какой-то частный парк.
Дело было в воскресенье; никаких машин, но множество людей устраивали пикники на откосах, в лугах и под елями. Я вела машину мимо деревень, удивляясь тому, что сразу так легко приобщилась к народной демократии. В Праге Сартр по-немецки спросил у прохожего адрес отеля, который, как нам было известно, предназначался для иностранцев. Он позвонил поэту Незвалу который, казалось, обрадовался, когда Сартр попросил его не утруждать себя, дело в том, что у его жены начались роды. Заняв денег у портье, мы пошли по городу, с волнением узнавая все – проспекты, мост, памятники, кафе и рестораны, хотя все стало совсем другим. Неоновые вывески, аккуратные витрины, оживленная толпа и в кафе множество людей, не слишком отличавшихся от жителей Вены. Мы долго бродили по улицам, перебирая свои воспоминания.
На следующий день большой поэт Незвал, который так любил Париж, где в свое время часами просиживал в берете на террасе кафе «Бонапарт», показал нам «закоулки», церкви, еврейское кладбище, музей, старинные таверны; вместе с ним пришли друзья. Мы проходили мимо огромной статуи Сталина; предупреждая любые толки, молодая женщина сухо заметила: «Нам она совсем не нравится». На прощанье нас щедро одарили: книги по искусству, пластинки, кружева, хрусталь. И только одна тень, но зато какая! Во время посещения библиотеки ее администратор, оставшись ненадолго с нами наедине, неожиданно прошептал: «Сейчас здесь творятся страшные вещи».
На обратном пути мы без всяких осложнений прошли через обычную таможню. В Вене к нам присоединился Ланзманн. Никогда еще я такого не испытывала: ожидать дорогого человека в аэропорту. Пустота неба, его безмолвие берут за душу, и вдруг этот внезапный рокот, крохотная птица, которая, увеличиваясь, все приближается, делает разворот, удаляется, потом устремляется к вам. И вот мы в Италии. В Вероне, во Флоренции мы отдохнули от Центральной Европы.
Сартр сел в поезд в Милане, а я заглянула там к сестре. Во Францию мы с Ланзманном вернулись через Геную и побережье. Чешские подарки у меня частично украли во Флоренции, когда я на ночь оставила их в машине. Сохранились только книги и пластинки, к которым таможенники Ментоны принюхивались весьма недоброжелательно: это прибыло из Праги и потому вызывало подозрение. Я объясняла: работы по искусству, народные песни. «Докажите!» – ответили мне. Я показала фотографии, иллюстрировавшие одну из книг: «Вы же видите – это пейзажи». – «Пейзажей и здесь хватает», – заявил один из таможенников, широким жестом указав на побережье и море. Книги и пластинки были конфискованы.