Шрифт:
Дыхание Антония было хриплым, изо рта толчками выливалась кровь, на виске неровно билась голубая жилка, всё слабее и медленнее.
— Прощайте… простите… — хрипнул он последний раз, и кровь перестала идти, и жилка — биться.
— Отошёл, — сказал кто-то.
Все закрестились.
Чернецы бережно снесли его в холодную монастырскую часовню. Прибежал лекарь, вытащил стрелу из спины:
— Свечу подайте.
Принесли зажжённую свечу. Лекарь поднёс её к руке Антония. Язычок пламени опалил кожу, не вызвав на ней волдыря.
— Всё, — сказал лекарь. — Можно хоронить.
Монахи тихо вышли из часовни и притворили дверь, оставив Антония одного на лавке в розово-золотистом свете лампад.
Когда посады превратились в пепел и гореть было больше нечему, огонь и дым исчезли, а татары оказались открытыми для выстрелов обороняющихся. Каменные ядра пушек и тяжёлые стрелы дальнобойных арбалеток, недавно привезённых фряжскими купцами из Франции, столь далеко отпугнули татарских лазутчиков, что они оставили все подошедшие к ним обозы с награбленным уже добром. Пушечное ядро угодило в верблюда, он свалился на бок и опрокинул громоздкую телегу о четырёх колёсах с кожаным верхом. Из неё посыпались с грохотом разные медяшки и железки, собранные, как видно, для переплавки в сабли да щиты, затем покатилась беременная бочка, из которой потёк на землю тягучий, недавней качки мёд, посыпалась немудрёная крестьянская утварь, прихваченная из жадности в попутных русских деревнях.
Татары вертелись на месте на своих конях, не зная, что предпринять.
К их большому изумлению, защитники Кремля не только продолжали держать оборону, но вдруг проявили неожиданную дерзость: растворили ворота и, конные и пешие, бросились на врага. Скоро татары поняли причину такого бесстрашия — к Кремлю шли на рысях с поднятыми пиками дружинники великого князя и отряды ополченцев.
Бросив обозы, татары брызнули прочь. На каждую гадину есть рогатина, говорили москвичи, обнимая пришедших на подмогу ратников. Врагов преследовали до рассвета и отобрали у них всё награбленное.
Лёгкой рысью в глубоком седле возвращался Василий Васильевич в Москву. Стремянные Фёдор Басенок и Семён Оболенский конь о конь неотлучно находились при нём.
Вступили в городские посады. Он понял это по тому, что мягкой и бесшумной стала поступь коней, пошли по пеплу — догадался. Закатное солнце грело ему правую щёку, а иногда попаляло сильнее, горячило и слева, и снизу, значит, проезжали мимо догорающего кострища. Шипели заливаемые головни, едко, угарно пахло. Слышался отовсюду усталый бабий плач, смолкавший с приближением князя.
— Ну, что тут? — спросил он.
— Да всё то же, — неохотно отозвался Басенок. — Не видал, что ль, никогда?… Разор.
— А Москва?
— Эй, старик, подь сюда! — крикнул Оболенский.
Зашмыгали поспешные шаги остановились у стремени.
— Ты кто? — спросил Василий Васильевич.
— Старый старик, родимый! Беда у нас, беда!
— Много ли народу погибло?
— Ой, много-много! Две ли, три ли тыщи, слышь ты.
— Неуж столько? — не мог поверить великий князь.
— Монах, стой! Скажи великому князю, много ли москвичей полегло? — Это Басенок. — Правда ли три тысячи?
— Три тысячи?… Какие три тысячи? — отвечал молодой ломкий голос. — У нас в монастыре один погиб. За всех, за вас, говорит, один я умру, батюшка Антоний наш.
Будто раскалённая рогатина вошла Василию Васильевичу в грудь, под сердце, отняла дыхание. Он слышал, как Басенок и Оболенский расспрашивали монаха, и не понимал, о чём говорят. То есть он слышал и про стрелу, и что на стене настигла, и что пожар после этого сразу утих, но чувствовал он только грызучую боль и рогатину, и не понимал, зачем они говорят, что не мучился, что — сразу, что он в часовне и ещё даже не убирали его. Ничто теперь не имело значения, только одно — его больше нет…
Лошади тронулись.
— В часовню, княже? Или сначала во дворец?
— К нему, — сказал он отрывисто.
У Чудова стремянные помогли спешиться. Он шёл смело, будто видел дорогу. Походка его обрела прежнюю лёгкость и уверенность. Заскрипела на петлях кованая дверь. Холод, запах тлена, лампадного масла, высохшей богородской травы.
— Теперь уйдите, — сказал он, опускаясь на колени возле скамьи с телом Антония.
Шаги Басенка и Оболенского… Снова скрип двери… Тишина.
Чуть касаясь, он провёл рукой по рясе, ощутив рванину и запах дыма от неё, и такой знакомый пресный запах кровн. Сложенные персты Антония уже охладевали. Василий Васильевич приник к ним лицом.
— Отче? — сказал. — Это я.
Эхо ли, вздох ли отразился от каменных стен.
— Пошто ушёл-то? Отче?
Он поцеловал пальцы духовника, поискал его лицо. Пушистая борода заскорузла от загустевшей крови, скулы были каменны. Глаза провалились, а веки мягкие, словно набухшие слезами.
— Отче, услышь меня! — шептал Василий. — Ну, как я теперь?!
Он сел на пол, прислонившись головой к коленям покойного, и замер. Только здесь и сейчас, во тьме и беззвучии, познал он полноту отчаяния. Ничем показались ему прошлые боли.