Шрифт:
Хазарин-ювелир жил поблизости, в Гончарном конце. Войдя к нему, Юрий Патрикиевич по привычке поискал глазами образа в красном углу, потом сообразил: какие тут образа могут быть? В доме благочестивого иудея даже имя Христово вспоминать не следует, как не принято чёрта поминать в доме православного. Ругнувшись про себя, Юрий Патрикиевич начал без обиняков:
— Вот что, жид! Сможешь ли копыто конское серебром оковать, чтоб кубок стал?
— Ой вей мир! Кубок из конского копыта?
— Не простое копыто, не простой был конь. Сам великий князь Московский на нём выезжал.
— Сам князь, сам князь… — поворчал хазарин, показывая, что ворчание — это только шутка для приятности разговору. — Князю в серебро не можно. Князю только в золото можно.
— Почему?
— Первая сила в мире — золото.
— Нет, видишь, подкова серебряная? И всё копыто надо в серебро.
— А подкова-то поношенная, обидится князь.
— Глупый жид! Не знаешь разве, что цари и великие князья любимым коням своим серебряные да золотые подковы ставят?
— Ой вей мир! Серебряные и золотые? Вот, значит, почему говорят у вас, что найти подкову на дороге — к счастью.
Ювелир осмотрел копыто, которое было до блеска начищено и обточено, ни заусенцев, ни трещин не имело.
— Если делать кубок, много серебра надо.
— Дам.
— Большая работа…
— Вестимо. До утра провозишься да завтра ещё.
— Завтра не можно — суббота.
— Знаю, что вам в субботу грех работать, потому заканчивай пораньше. С утра зайду.
— Ну, если для великого князя, если в серебро, если завтра поутру… — весь вид его выражал лукавое довольство. — Не обижу, — пообещал Юрий Патрикиевич.
К утру заказанное было изготовлено. Князь не только не стал спрашивать отходы серебра, но ещё и одну старую новгородскую гривну пожаловал. Хазарин, кланяясь, проводил богатого заказчика до возка, крикнул на прощанье с весёлой ужимкой:
— Я могу все четыре копыта…
— Ишь, разлакомился, — с усмешкой сказал Юрий Патрикиевич. — Не требуется.
В добром расположении духа покидал он Великий Новгород. В канун отъезда его сюда из Москвы у Василия Васильевича пал от объедения по недосмотру его любимый белый конь, на котором возвращался он победителем из Орды, который выносил его с поля боя, ни разу не споткнулся, не подвёл. У Василия Васильевича даже губы затряслись при известии о гибели такого верного друга. Гневался великий князь на нерадивых конюших страшно. Но делать нечего, не вернёшь. Голову коня похоронили в Кремле, труп отвезли на скотомогильник. Юрий Патрикиевич вспомнил, что Витовт, бывало, гордился кубком, сделанным из копыта павшего коня, и повелел отделить ему круглый роговой напалок с левой передней ноги. Отправляясь в Великий Новгород, он вовсе не был уверен в успехе своего посольства и подумал, что в случае неудачи сможет сгладить гнев и огорчение великого князя необычным своим и, без сомнения, дорогим для Василия Васильевича подарком. А теперь уж и вовсе мог он рассчитывать на возвращение прежнего отношения великокняжеской семьи, на положение первого вельможи.
К полудню разгулялась метель. Ветер хлестал по возку с завыванием, но Юрий Патрикиевич, укутавшись в шубу и накрывшись медвежьей полостью, был покоен и предвкушал, как много угодит он великому князю и Софье Витовтовне тем, что ловко обделал все дела.
Марья Ярославна была снова чреватой. Дважды за пять лет замужества рожала она, и оба раза на свет появлялись новые княжны. Первую назвали Анной, а вторая померла сразу, даже имени не успев обрести.
Василий Васильевич, как всякий отец, ждал появления на свет непременно сына, а когда родились дщери, то пенял супруге, возлагая всю вину за промашку на неё и требуя в следующий раз воспроизведения наследника.
И вот свершилось! Среди ночи, как раз когда вернулся Юрий Патрикиевич, в Кремле началась такая суматоха, словно пожар запылал иль татары к стенам подступили.
Новорождённого нарекли в честь Святого Георгия на славянский лад Юрием. Младенец получился крупный, горластый, орал на весь Кремль.
— Долго жить будет! — пророчили нищие, для которых были накрыты длинные, не по-будничному обильные столы.
— Достойный преемник нашему великому князю! — вторили клиришане кремлёвских церквей, куда счастливый отец делал без меры щедрые вклады.
Софья Витовтовна впервые почувствовала себя бабушкой, и рада была и смущена: бабушка- значит, старуха!.. Но охотно взяла на себя попечительство о внуке, продолжателе рода.
Марья Ярославна видела сына, только когда его приносили кормить грудью. Целыми днями была она одна, сердилась на своих сенных и постельннчьих боярынь за то, что они подают всё не те и не такие одежды. Летники, сшитые из тонкого сукна летчины, сорочки из холста красного, белого, вперемежку эти два самых любимых русских цвета — то оторочки и вышивки красным по белому полю, то белые кружева на красном полотне. Сколько их накопилось в сундуках за последние только девять месяцев, а если считать те, что со дня свадьбы сберегались, то хоть у кого голова кругом пойдёт, пока отыщешь требуемый покрой. А он таким обязан быть у великой княгини, чтобы ни единой складочки, могущей греховно обрисовать тайные прелести, с длинной постанью, чтобы до пят укрывать, её ноги. Тому только радовались боярыни, что капризная великая княгиня покуда, по хворости послеродовой, на волю не выходит и не требуется пока зимних шуб, душегрей, сапог из персидской кожи.
Марья Ярославна, родив сына-наследника, не чувствовала себя больше виноватой, могла теперь и попривередничать. Призывала супруга и говорила ломливо:
— Василёк, расскучай меня!
Василий Васильевич призывал живших при дворе домрачеев с домрами и гудошников с гудебными сосудами, певцов и плясцов, бахарей, говоривших сказки и игравших песни.
Все они были мастаки, каждый в своём искусстве дока, но целодневно слушать их было утомительно, и Марья Ярославна выказывала новую прихоть: