Шрифт:
— Мадина, Мадина, а вкусны ли дыни твои? — окликали её весёлые каменщики с ремешками на потных лбах.
— А ты спробуй! — предлагала она, стреляя озорно глазами. — Спробуй, монах! — И протянула Антонию скрученный, облепленный осами ломоть. — Хочешь небось сладенького-то?
Тут-то их глаза и встретились. И покачнулся тогда мир московский с колокольнями, куполами, островерхими теремами, как в пьяном сне. Так набок всё и съехало. Только из неожиданности, всего несколько мгновений не мог Антоний отвести взгляда, но как и бывает, сказывали, в бесовском мире, какая-то совершенно иная, не его жизнь пронеслась перед ним, дразня и услаждая. Будто летел он с гудом в голове сквозь шумящую листву, напоенную солнцем, и пылали перед ним раскрытые губы, распахнутые глаза, даже бисер пота на высокой груди видел и вкус его ощутил. «Я как оса, в мёду утонувшая», — успел подумать он, но руки за янтарным, обветревшим ломтём не протянул, хотя каждую, казалось, ресницу Мадины запомнил и родинки на широких монгольских скулах. И любодействовал он с нею в муке мыслями, в сердце своём. И всё в один взгляд неосторожный вместилось, как умеют подстеречь и ввергнуть вездесущие слуги сатаны.
— Ну-ка, соспели, что ль, дыни-то? Тверды аль нет? — молодой каменотёс со смехом просунул руки подмышки Мадине, норовя ущупать её тяжёлые груди.
Она звучно, но без большого сердитства шлёпнула его по лицу:
— Для тебя, что ль, рощены?
Все схватились за бока от удовольствия;
— Эк, припечатала! Знать, теперь согласится!
— Сразу видать, охочая!
— А ты что ж, монах, уходишь? И тебе хватит!
— Глаза-то прячет, а сам, поди, разжигается!
— Блудодеи они пуще нас, постники! Обожрались блудом!
Лучше бы каменьями побили…
Из леса потянуло предутренним холодом. Антоний с трудом пришёл в себя от воспоминаний, ощутив, что полулежит, скорчившись, у комля в рясе, замокревшей от росы. Смею ли войти, такой, в келью твою чистую, преподобный отче? «Отчего же, войди!» — будто шепнул кто. Антоний вздрогнул и оглянулся: нет, то блазнится. После нощного бдения часто так. Но отворил замшелую дверь с какой-то новой лёгкостью в душе, не питая более сомнений. Тепло и сухой сосновый дух обняли его, едва переступил он порог. На ощупь найдя лежанку, он вытянулся на голых досках, даже забыв перекреститься, и сразу упал в сон, будто кто-то добро и заботливо укрыл его с головой одеялом. «А ещё я Исидора-митрополита не люблю, — успел он покаяться последней мыслью. — Князю Василию внушаю, а сам не люблю. Весёлый он больно, мирской. Что ему, весёлому, до всех нас? Не верю ему почему-то. Ой, грех!..»
Утром он проснулся от громкого и требовательного стука в дверь. Не вставая с лежанки, крикнул:
— Аминь!
Дверь распахнулась. На пороге стоял босой, в одном подряснике Назарий. — Брат Антоний! Пробудился я до времени от голоса Павла преподобного. Не разглядел его самого, но знал, что это он. Близко, говорит, татарове. Обитель разорят, многих братьев умучат.
— Успокойся, брат. Великая добродетель и правило-не верить никакому сонному мечтанию. Но и у самого Антония на сердце засосало. Когда сказали о татарах вятские мужики, он не то чтобы не поверил, но не придал особого значения: то и дело степняки делают набеги — то на Рязань, то на Литву, то на Нижний. Пограбят — и бежать. Но сонное видение Назария, хоть и пришлось остеречь инока от прелести, всё же, споспешествовало тому, чтобы в этот же день, сразу после заутрени, отправится в обратный путь, предупредить об опасности великого князя.
Давно минуло то время, когда татары, разоряя княжества, не трогали церкви и монастыри. Нынче уж не удерживал их больше языческий страх перед чужими, но грозными божествами. Всё явственнее ощущая конец своего могущества, они стали беспощадными и злыми, как осенние мухи, кусающие перед смертью всех без разбора.
Через два дня после отъезда Антония из Обнорского монастыря татарская конница ворвалась в святую обитель и, раздосадованная скудностью добычи, начала бессмысленно крушить постройки — пекарню, кожевню, коптильню, трапезную, амбары. Переночевав в монашеских кельях и поместив лошадей своих на ночь в деревянном храме Преображения Господня, они наутро подожгли и эти строения, а чернецов порубили саблями — порубили всех, кроме Назария, который сумел заранее спрятаться в чане для квашения капусты. Он таился в нём, беспрестанно творя молитву, до ухода татар, а когда вылез, предался слезам и отчаянию.
Похоронив убиенных братьев своих в одной братской могиле, задумался: куда податься? Решил: только в Москву. Тысячи русских людей только на неё и возлагали все упования свои, все надежды на избавление от татаро-монгольского ига. И именно в Москве, знал Назарий, живёт дивный брат его духовный — инок Антоний. Представлялось Назарию, что только Антоний один на всём свете может понять его, сможет помочь ему в его решении — поменять монашескую рясу на воинскую кольчугу, чтобы отомстить и за отца Александра, и за всех остальных тридцать восемь невинно убиенных братьев.
Пока добирался до Москвы, решение его крепло при виде других разорённых монастырей, в которых не слышно было ни четьи-пения, ни звона колокольного, только заупокойные молитвы да стенания умирающих.
В Тверском уезде в разграбленном татарами монастыре Тутанском нашёл Назарий одного оставшегося в живых инока, который стал его спутником и который тоже решил уйти из монахов в ратники, говорил убеждённо:
— Скоро, скоро в геенну огненную уйдут нечестивцы. Близок час погибели их, потому что всё видит неумытный Божий Суд. Один воин татарский посмел наступить ногой на надгробную плиту блаженного Ксенофонта, чтобы сесть на коня. Господь не потерпел кощунства: конь свалился и задавил татарина мало не насмерть.
Чудов монастырь столь сильно понравился Назарию, что колебание впервые посетило его: истинно — обитель, лишь благолепие и лепообразие обитают тут.
Благовест к вечере. Липовая аллея во дворе, белые стены в осеннем ярком солнце… А в самом монастыре, под древними каменными сводами тихо и тепло, пахнет ладаном, воском. Вот бы остаться здесь навсегда!.. И новый брат из Тутанска, видно, в том же мечтании, сказал вдруг:
— Брат Назарий, а гоже иноку брать меч в руки? Не противно ли сердцу христианскому чувство мщения? Ведь не можно же жить по Ветхому Завету — око за око, кровь за кровь?…