Шрифт:
– Я бы хотел иметь возможность быть с тобой, непрерывно, всегда. Жизнь должна бы состоять в том, чтобы навечно зависнуть в зените твоего голоса, как те мячики, что подпрыгивают на верхушке фонтанчика в ярмарочном тире. И уже никогда не падать. Почему вы смеетесь?
– Довольно забавный способ построить лучший мир, – сказала она.
Вторая часть
КРАСНЫЙ: ЛИРИЧЕСКИЕ КЛОУНЫ
В течение двадцати четырех часов Вилли разыгрывал для себя комедию, будто верит, что речь идет о простой интрижке. Облачившись в пурпурный халат, он разгуливал по своей золотой гостиной в «Негреско» с бокалом шампанского в руке, стараясь как можно лучше подстроиться под свой персонаж, укрывшись за маской персонажа, которого сам же для себя и выбрал, – так некогда люди в поисках пристанища бежали в далекие края. Он изображал перед Гарантье комедианта, задетого в своем самолюбии, глубоко переживающего за свою репутацию донжуана, которой нанесен удар, напуганного угрожающими коммерческими последствиями этого дела в случае, если оно получит огласку, – ведь после историй с Ритой Хейуорт и Али-ханом, Ингрид Бергман и Росселлини журналисты держали ухо востро. Вульгарность и банальность его персонажа были единственно возможным способом подстроиться под реальное и слиться с ним, ответить ему в нужном ключе, задать тон миру и защитить чувствительность, малопригодную для обжитых мест.
– Дорогуша, для меня главное – знать, как долго она еще собирается безобразничать. Она уже провела ночь со своим парнем, так что наверняка в курсе его возможностей: ан нет, ни тебе телефонного звонка, ничего. Она должна была начать сниматься в понедельник. Вы ее отец, я ее муж, и я считаю, что, когда она уезжает с любовником, ей следует предупреждать нас. Я не очень подкован в морали, но уж это я знаю.
Гарантье смотрел в окно в сторону моря. На Английской набережной карнавальная толпа глазела на проходящие мимо отдельные части процессии, которая перестраивалась на площади Гримальди. Это чем-то напоминало полотно Джеймса Энсора.
– Не старайтесь для меня, Вилли. Не стоит труда.
Вилли сделал обиженное лицо:
– С вашего позволения, я стараюсь для себя. Вообще-то зубы чистят не для других.
Он раздавил сигарету в пепельнице с пафосом, продиктованным желанием Вилли, чтобы его хорошо было видно изо всех уголков зала, рассчитанного, как минимум, мест на шестьсот.
– Вы принадлежите к устаревшей драматической школе, Вилли. Той, где излишне жестикулируют. Я бы даже сказал, к обществу, которое злоупотребляет жестами.
– Знаете, паразитизм, пусть даже и изысканный, никогда не был в авангарде прогресса.
– Спасибо. Есть способ быть полезным тем, кто придет нам на смену: это помочь им нас сменить. Я делаю все, что в моих силах.
Вилли повернулся к нему, тяжело оперся о стол, и его большая, всегда чуть сутулая спина – он выдавал за стать то, что было лишь довольно сильным искривлением позвоночника, – еще больше сгорбилась, как будто он застыл в полупорыве.
– Listen, pop [17] ,– сказал он. – Между двумя сутенерами актерствовать ни к чему, но я полагал, вам больше по душе эта вежливость, чем искренность. Вы дорого обходитесь Энн, не так дорого, как я, но все же дороговато: для жалкого преподавателя литературы это неплохо. Вы любите хорошо одеваться, путешествовать, с большим вкусом украшать свою квартиру, и вы с утра до вечера ничегошеньки не делаете, ожидая, когда грянет революция и освободит вас даже от этой обязанности. Сейчас перед вами стоит бутылка с вашим любимым виски, которая не будет фигурировать в вашем счете, так как с тех пор, как вы всучили мне свою дочь, никто ни разу не видел счета, выписанного на ваше имя. Так вот, знаете, во что нам может обойтись это приключеньице? У нас нет ни гроша, ни у Энн, ни у меня, а значит, и у вас тоже. Я вложил деньги Энн в разные ценные бумаги, но представьте себе, она всё потеряла. Не везет, правда? Не стану от вас скрывать, я старался изо всех сил. Я очень хотел остаться с малышкой. Мне нравится заниматься с ней любовью. Как-нибудь я вам покажу в деталях, как я это с ней проделываю, но не сейчас. Единственный способ сохранить Энн – запереть ее в голливудском кругу. Если она из него вырвется, все пропало. Она оставалась, потому что не знала, чем еще заняться, потому что ждала любви, чтобы выйти из него.
17
Послушай, приятель (англ.).
Гарантье поставил бокал.
– На тот случай, если вы, паче чаяния, не знаете этого, – заметил он, – ходят слухи, будто она оставалась из жалости к вам.
Вилли продолжать гнуть свою линию:
– Потому что Голливуд предлагал этой девушке, как бы свернувшейся клубочком внутри себя самой, успокаивающую и делающую все легким банальность, а также и, возможно, главным образом потому, что у вас появился вкус к роскоши, а она питает к вам нежные чувства – невероятно, но факт!
– Но у меня не появился вкус к роскоши, – сказал Гарантье. – Он у меня всегда был. Я мог бы вам сказать, что сам себе отвратителен, но это неправда, это еще не все; мне отвратителен даже воздух, которым я дышу, среда, в которой я живу, общество, которое меня произвело и терпит. Я – и есть то, что я больше всего ставлю ему в упрек.
– Знаю, знаю, знаю. Знаю также, что все это ложь, будто вам отвратительна роскошь, но будто бы вы так изображаете в своем уголке для себя самого существующий – или же несуществующий, но который вы изо всех сил стремитесь воплотить – социальный и моральный декаданс. Все это оттого, что вам не удалась жизнь. Все это оттого, что вас бросила жена, а вы ее любили. А может, даже и не любили: просто пытаетесь оправдаться. Избитый ход – проиграв скачку, говорить себе, что вам на старте перебили ноги. Но это ваше дело. Можно жить и так. Изображайте, милый друг, изображайте, изображайте! Но что до суровой реальности – той, что вечно пукает у вас между ног, – то зарубите себе на носу вот что: завтра я получу первые телеграммы со студии. Я мог бы телеграфировать, что она заболела, но это чревато: через двое суток у меня на хвосте будет сидеть уже с десяток репортеров. Если это легкая интрижка – все хорошо. Если же это затянется, ее карьера рухнет и ваша тоже, дорогуша. Для нас троих речь идет о миллионе долларов в год.
– Как же вы ее любите! – удивился Гарантье. – Узнаю в ваших речах всю вульгарность любви. Вы ее любите, мой маленький Вилли, а она вас нет. Впрочем, это и есть большая любовь: когда любишь только ты. Когда же любят друг друга, она разрезается на две части, она уже ничего не весит. Люди, которые любят друг друга, ничего не понимают в любви.
– Избавьте меня от ваших откровений, старина.
Гарантье улыбнулся. В неярком морском послеполуденном свете, шедшем ото окна, – а тут еще небо, чайки, море, – в нем проглядывала сероватая, с проседью, изысканность: прядь, усы, фланелевый костюм, – и он стоял там, в пастельных красках уходящего дня, как бы добавляя еще один полутон всей картине.
– Когда я думаю, что они сейчас наверняка таскаются со всем этим по улицам и гостиницам, и достаточно одного фотографа… Им нужно было взять меня с собой, я бы послужил прикрытием.
– Что, Вилли, рана кровоточит?
– Да пошли вы! Что мне с того, спит она с кем-то или нет? Наоборот, это даже на пользу ее искусству. Но если бы с ними был я, они хотя бы чувствовали себя спокойно. Им бы не пришлось прятаться. Ибо я все же надеюсь, что они прячутся! Но ведь так просто было взять и попросить меня пойти с ними, даже с точки зрения морали! Как-никак она существует!