Шрифт:
По старому жесткому лицу Гольдера проскользнуло странное выражение. Глория не удержалась от вопроса:
— Это из-за Джойс, да?
Гольдер не сумел скрыть внезапную дрожь: у него тряслись щеки, ходили ходуном пальцы.
— Все дело в ней? Но Джойс ни в чем перед тобой не виновата… Как странно…
Глория издала натужный сухой смешок:
— Как сильно ты ее любишь… Боже, ты любишь Джойс, как престарелый любовник… Это просто смешно…
— Довольно! — выкрикнул Гольдер.
Она вздернула брови, постаравшись скрыть страх.
— Лучше не начинай… Я ведь могу запереть тебя с психами…
— Не сомневаюсь, что ты на это способна… — Гольдер вздохнул. — Уходи… — В его голосе прозвучали гнев и усталость.
Он сделал над собой усилие, чтобы успокоиться, медленно отер струившийся по лицу пот.
— Иди. Прошу тебя.
— Ну что же… Значит, прощаемся?
Гольдер молча ушел в соседнюю комнату и со стуком закрыл за собой дверь. Пустой дом отозвался глухой дрожью. Глория подумала, что в прошлом он именно так всегда прекращал их ссоры… и что они, скорее всего, никогда больше не увидятся… одинокая жизнь скоро его прикончит… в этом можно было не сомневаться… «Прожить вместе столько лет, чтобы все вот так закончилось… К чему? В их-то возрасте… Подобное случается каждый день… Давид сам этого хотел… Тем хуже для него… Но как это глупо… Господи, как глупо…»
Она покинула квартиру и медленно пошла вниз по лестнице.
Гольдер остался один.
Гольдер долго жил затворником. Ни жена, ни дочь больше не появлялись.
Каждое утро его навещал врач. Торопливо миновав пустые темные комнаты, он входил в спальню и начинал осмотр: выстукивал старческую грудь, проверяя, не уменьшились ли беспокоившие его застойные хрипы, слушал сердце. Болезнь уснула. Да и сам Гольдер казался погруженным в сон, вернее, в мрачное оцепенение. Он вставал, одевался — медленно, тяжело отдуваясь, как будто хотел сэкономить как можно больше жизненных сил. Дважды обходил свое жилище, точно рассчитывая каждый шаг, каждый толчок крови, каждый удар сердца. Он тщательно взвешивал продукты на весах в кладовой, а яйцо всмятку варил по часам.
В огромной кухне, где в прежние времена хватало места для пятерых, теперь трудилась одна служанка. Стоя у плиты, она то и дело бросала на хозяина покорный усталый взгляд. Гольдер ходил из угла в угол, заложив руки за спину, одетый в купленный еще в Лондоне халат. Лиловый шелк износился, и белая шерсть, которой он был подбит, вылезала через прорехи.
После завтрака Гольдер подтаскивал к окну кресло и табурет, ставил на колени поднос и целый день раскладывал пасьянсы. В солнечную погоду он ходил в аптеку на соседней улице, взвешивался и медленно возвращался обратно. Сделав пятьдесят шагов, останавливался, опирался на трость и отдыхал, придерживая левой рукой концы шерстяного шарфа, дважды обмотанного вокруг шеи и заколотого на груди английской булавкой.
Когда день начинал клониться к закату, являлся старик Сойфер: Гольдер познакомился с ним в Силезии, потом потерял из виду, а недавно они снова случайно встретились и теперь каждый вечер играли в карты. Инфляция разорила Сойфера, он восстановил состояние на спекуляциях с франком, но навсегда утратил доверие к деньгам, ведь революции и войны могли за один день превратить их в ничего не стоящую бумагу. Сойфер обратил свое состояние в драгоценности. В его сейфе в Лондонском банке лежали такие изумительные бриллианты, жемчужины и изумруды, каких не было даже у Глории. При всем при том скупость Сойфера граничила с безумием. Он жил в гнусных меблирашках на темной улочке Пасси. Никогда не ездил на такси, даже если кто-нибудь из друзей хотел за него заплатить. «Не хочу привыкать к роскоши, — объяснял он, — она мне не по карману». Зимой он часами ждал под дождем автобуса, пропуская одну машину за другой, если во втором классе не было мест. Всю жизнь Сойфер ходил на цыпочках, чтобы ботинки дольше носились, и уже несколько лет ел только каши и протертые овощи, потому что зубы у него выпали, а на протезы он тратиться не желал.
Желтая, как пергамент, и сухая, как осенний лист, кожа придавала Сойферу возвышенно-благородный вид. Так иногда выглядят престарелые каторжники. Седые волосы красиво серебрились на висках, и только беззубый, брызжущий слюной, окруженный глубокими складками рот вызывал брезгливость и внушал страх.
Гольдер каждый день позволял Сойферу выигрывать десяток-другой франков, а тот рассказывал ему, как обстоят дела на бирже. Оба были наделены мрачноватым чувством юмора и отлично ладили.
(Сойфер умрет один, как собака, ни один друг не придет почтить его память, никто не положит на могилу венка, а родственники похоронят его на самом дешевом парижском кладбище. При жизни их связывала лютая ненависть, но он все-таки оставил семье тридцать миллионов наследства, до конца исполнив загадочное предназначение любого хорошего еврея на этой земле.)
Так они сходились каждый день, ровно в пять, сидели за простым деревянным столом — Гольдер, в лиловом халате, Сойфер в черной женской шали на плечах — и играли в карты. В пустой квартире кашель Гольдера звучал глухо и странно. Старый Сойфер жаловался раздраженно-плаксивым голосом.
Они пили горячий чай из больших стаканов в серебряных подстаканниках, которые Гольдер когда-то привез из России. Сойфер прерывал игру, клал карты на стол, непроизвольным жестом прикрывал их ладонью, отхлебывал из стакана и спрашивал:
— Вам известно, что сахар снова поднимется в цене?
Или:
— Слышали — Банк Лальмана собирается финансировать Франко-Алжирскую рудную компанию?
Гольдер вздергивал голову, и его взгляд становился живым и горящим, как огонь, тлеющий под пеплом, но отвечал он тихо и устало:
— Выгодное может получиться дело.
— Единственное выгодное дело, это взять деньги, обратить их в надежные ценности — если таковые найдутся! — сесть на них и высиживать, как старая наседка яйца… Ваш ход, Гольдер…