Шрифт:
Уехав в Болонью, папа170 оставил легатом в Риме кардинала Сальвиати171, и оставил ему поручение, чтобы он торопил меня с этой сказанной работой, и сказал ему: “Бенвенуто человек, который мало ценит свой талант, а нас и того меньше; так вы уж постарайтесь поторопить его, чтобы я застал ее законченной”. Этот скотина кардинал прислал за мной через неделю, говоря мне, чтобы я принес работу; на что я явился к нему без работы. Когда я пришел, этот кардинал сразу мне сказал: “Где эта твоя мешанина с луком?172 Кончил ты ее?” На что я ответил: “О преосвященнейший монсиньор, мешанину свою я еще не кончил, и не кончу, если вы мне не дадите луку, чтобы ее кончить”. При этих словах сказанный кардинал, у которого лицо было скорее ослиное, чем человечье, стал еще вдвое уродливее; и чтобы сразу положить конец, сказал: “Я тебя посажу на каторгу, и там ты скажешь спасибо, если тебе дадут кончить работу”. С этим скотом и я оскотенел и сказал ему: “Монсиньор, когда я учиню грехи, которые заслуживают каторги, тогда вы меня туда и посадите; а за эти грехи я вашей каторги не боюсь; и кроме того, я вам говорю, что по причине вашей милости я теперь и вовсе не желаю ее кончать; и вы за мной больше не посылайте, потому что я никогда больше к вам не приду, разве что вы меня велите привести под стражей”. Добрый кардинал пытался несколько раз послать мне ласково сказать, что я должен бы работать и что я должен бы принести ему показать; так что я всем им говорил: “Скажите монсиньору, чтобы он прислал мне луку, если хочет, чтобы я кончил эту мешанину”. И никогда других слов ему не отвечал; так что он бросил это безнадежное дело.
Вернулся папа из Болоньи и тотчас же спросил обо мне, потому что этот кардинал уже написал ему все самое худое, что только мог, на мой счет. Будучи в величайшей ярости, какую только можно вообразить, папа велел мне сказать, чтобы я пришел с работой. Я так и сделал. В то время, пока папа был в Болонье, у меня открылось воспаление с такой болью в глазах, что от страданий я почти не мог жить, так что это была первая причина, почему я не двигал вперед работу; и такой великой была болезнь, что я думал наверняка остаться слепым; так что я даже подвел счеты, чего мне должно хватить, чтобы жить слепым. Пока я шел к папе, я обдумывал, какого способа мне держаться, чтобы принести извинения, что я не мог подвинуть вперед работу; я думал, что, пока папа будет ее смотреть и разглядывать, я смогу рассказать ему все, как было; но этого мне не пришлось сделать, потому что, когда я к нему явился, он тотчас же, с грубыми словами, сказал: “Дай сюда свою работу; что, кончена она?” Я ее развернул; тут он с еще большей яростью сказал: “Божьей истиной говорю тебе, который взял себе за правило ни с кем не считаться, что, если бы не уважение к людям, я бы тебя вместе с этой работой велел выбросить из этих окон”. Поэтому, видя, что папа стал таким сквернейшим скотом, я решил поскорее от него убираться. Пока он продолжал грозиться, я, спрятав работу под плащом, сказал, бурча: “Целый свет того не сделает, чтобы слепой человек был обязан работать над такими вещами”. Еще больше повысив голос, папа сказал: “Поди сюда; что ты говоришь?” Я уже готов был кинуться бежать вниз по лестницам; потом решился и, бросившись на колени, громко крича, потому что он не переставал кричать, сказал: “А если я из-за болезни ослеп, обязан я работать?” На это он сказал: “Ты достаточно хорошо видел, чтобы прийти сюда, и я не верю ничему из того, что ты говоришь”. На что я сказал, слыша, что он немного понизил голос: “Пусть ваше святейшество спросит об этом у своего врача, и оно узнает правду”. Он сказал: “Вот на досуге мы увидим, так ли это, как ты говоришь”. Тогда, видя, что он склонен меня слушать, я сказал: “Я не думаю, чтобы у этой моей великой болезни была другая причина, как кардинал Сальвиати, потому что он послал за мной, как только ваше святейшество уехали, и когда я к нему явился, обозвал мою работу мешаниной с луком и сказал мне, что пошлет меня кончать ее на каторгу; и таково было действие этих несправедливых слов, что от крайнего волнения я вдруг почувствовал, что у меня вспыхнуло лицо, и в глаза мне хлынул такой непомерный жар, что я не находил дороги, чтобы вернуться домой; несколько дней спустя на глаза мне пало два катаракта; по этой причине я не видел ни зги, и после отъезда вашего святейшества я уже не мог ничего работать”. Встав с колен, я пошел себе с богом; и мне говорили, что папа сказал: “Если должности передаются, то благоразумие с ними не передается; я не говорил кардиналу, чтобы он так рубил сплеча; потому что, если правда, что у него болят глаза, а это я узнаю от своего врача, то следовало бы иметь к нему некоторое сострадание”. Тут же присутствовал один знатный вельможа, большой друг папы и человек весьма достойнейший. Когда он спросил у папы, что я за личность, говоря: “Всеблаженный отче, я вас об этом спрашиваю, потому что мне показалось, что вы в одно и то же время пришли в величайший гнев, который я когда-либо видел, и в величайшее сострадание; поэтому я и спрашиваю у вашего святейшества, кто это такой; ибо если это человек, который заслуживает того, чтобы ему помочь, я научу его секрету, который его вылечит от этой болезни”; такие слова сказал папа: “Это величайший человек, который когда-либо рождался по его части; и когда-нибудь, когда мы будем вместе, я вам покажу его изумительные работы, и его вместе с ними; и мне будет приятно, если посмотрят, нельзя ли ему подать какую-нибудь помощь”. Три дня спустя папа прислал за мной однажды после обеда, и там же присутствовал этот вельможа. Как только я вошел, папа велел принести ему эту мою застежку для ризы. Тем временем я вынул эту мою чашу; и этот вельможа говорил, что никогда не видал такой изумительной работы. Когда появилась застежка, его изумление еще больше возросло; посмотрев мне в лицо, он сказал: “Он, однако, молод, чтобы так уметь; еще весьма способен усваивать”. Потом спросил меня, как мое имя. На что я сказал: “Бенвенуто мое имя”. Он ответил: “На этот раз я для тебя буду Бенвенуто173. Возьми васильков со стеблем, цветком и корнем, все вместе, потом настой их на слабом огне и этой водой промывай глаза по нескольку раз в день, и ты наверняка вылечишься от этой болезни; но сперва прими слабительное, а потом продолжай этой водой”. Папа сказал мне несколько ласковых слов; и я ушел почти довольный.
Болезнь-то у меня и вправду была, но я думаю, что я ее заполучил при посредстве той красивой молодой служанки, которую я держал в то время, когда меня ограбили. Не обнаруживалась во мне эта французская болезнь целых четыре с лишним месяца, а потом покрыла меня всего как есть сразу; была она не в том роде, как та, что мы видим, а казалось, будто я покрыт какими-то пузырьками, величиной с кватрино, красными. Врачи ни за что не хотели окрестить мне ее французской болезнью; а я, однако же, говорил причины, почему я думал, что это она. Я продолжал лечиться по-ихнему, и ничто мне не помогало; и вот наконец, решившись принять дерево174, вопреки воле этих первейших римских врачей, это дерево я его принимал со всей строгостью и воздержанием, какие только можно вообразить, и в скором времени почувствовал превеликое улучшение; настолько, что по прошествии пятидесяти дней я был исцелен и здоров, как рыба. Затем, чтобы несколько оправиться от этих великих лишений, которые я претерпел, я, с наступлением зимы, облюбовал ружейную охоту, каковая заставляла меня ходить под дождем и ветром и простаивать в болотах; так что в скором времени мне стало в сто раз хуже, чем было прежде. Отдавшись снова в руки врачей, непрерывно лечась, я все плошал. Так как меня схватила лихорадка, то я решил снова принимать дерево; врачи не хотели, говоря мне, что если я начну это при лихорадке, то через неделю помру. Я решил сделать вопреки их воле; и, держась того же порядка, что и прошлый раз, когда я попил четыре дня этой святой древесной воды, лихорадка прошла совсем. Я начал испытывать превеликое улучшение, и пока я принимал сказанное дерево, я все время подвигал вперед модели этой самой работы; с каковыми, за это воздержание, я создал самые красивые вещи и самые редкостные измышления, какие я когда-либо в жизни создавал. По прошествии пятидесяти дней я был вполне исцелен и затем с превеликим усердием принялся укреплять здоровье. Когда я вышел из этого великого поста, я был настолько чист от своих недугов, как если бы я возродился. Хоть мне и нравилось укреплять это мое желанное здоровье, я все же не переставал работать; так что и сказанной работе, и монетному двору, каждому из них я во всяком случае отдавал должную часть.
Случилось, что в Парму назначен был легатом этот сказанный кардинал Сальвиати, каковой имел ко мне эту великую вышесказанную ненависть. В Парме был схвачен некий миланский золотых дел мастер, фальшивомонетчик, какового по имени звали Тоббия175. Так как его присудили к виселице и костру, то о нем поговорили со сказанным легатом, выставляя его перед ним весьма искусным человеком. Сказанный кардинал велел задержать исполнение правосудия и написал папе Клименту, говоря ему, что ему попал в руки человек, величайший в мире по части золотых дел мастерства, и что он уже приговорен к виселице и костру за то, что он фальшивомонетчик; но что человек это простой и хороший, потому что он говорит, что спрашивал мнения у своего духовника, каковой, говорит, дал ему на то разрешение, что он может их делать. Кроме того, он говорил: “Если вы велите доставить этого великого человека в Рим, ваше святейшество сможете сбить эту великую спесь вашего Бенвенуто, и я вполне уверен, что работы этого Тоббии вам понравятся гораздо больше, чем работы Бенвенуто”. Таким образом, папа велел его тотчас же доставить в Рим. И когда тот прибыл, то, призвав нас обоих, он каждому из нас велел сделать рисунок для рога единорога, прекраснейшего из когда-либо виданных; его продали за семнадцать тысяч камеральных дукатов. Желая подарить его королю Франциску176, папа хотел сначала богато украсить его золотом и поручил нам обоим, чтобы мы сделали сказанные рисунки. Когда мы их сделали, каждый из нас понес их к папе. Рисунок Тоббии был в виде подсвечника, на который, подобно свече, натыкался этот красивый рог, а из подножия этого сказанного подсвечника он сделал четыре единорожьих головки, самого простейшего измышления; так что когда я это увидел, я не мог удержаться от того, чтобы осторожным образом не усмехнуться. Папа заметил это и тотчас же сказал: “Покажи-ка сюда твой рисунок”. Каковой был одна лишь голова единорога: в соответствии с этим сказанным рогом я сделал самую красивую голову, какая только видана; причиной этому было то, что я взял частью облик конской головы, а частью оленьей, обогатив прекраснейшего рода шерстью и другими приятностями, так что, едва увидели мою, всякий отдал ей предпочтение. Но так как в присутствии этого спора были некои чрезвычайно влиятельные миланцы, то они сказали: “Всеблаженный отче, ваше святейшество посылаете этот великий подарок во Францию; знайте же, что французы люди грубые и не уразумеют превосходства этой работы Бенвенуто; а такие вот сосуды им понравятся, каковые к тому же и сделаны будут скорее; а Бенвенуто будет вам кончать вашу чашу, и вам окажутся сделаны две вещи зараз; а этот бедный человек, которого вы вызвали, тоже будет иметь работу”. Папа, желая получить свою чашу, весьма охотно ухватился за совет этих миланцев; и вот на следующий день он назначил эту работу с рогом единорога Тоббии, а мне велел сказать через своего скарбничего177, что я должен кончать ему его чашу. На каковые слова я ответил, что ничего другого на свете и не желаю, как только кончить эту мою прекрасную работу; но что если бы она была из другого вещества, чем золото, то я бы совсем легко мог ее кончить сам; но так как вот она из золота, то надобно, чтобы его святейшество мне его дал, если желает, чтобы я мог ее кончить. На эти слова этот мужик придворный сказал: “Смотри, не проси у папы золота, не то приведешь его в такой гнев, что плохо, плохо тебе будет”. На что я сказал: “О вы, мессер ваша милость, научите меня немного, как без муки можно делать хлеб? Так и без золота никогда не будет кончена эта работа”. Этот скарбничий мне сказал, так как ему показалось немного, что я над ним смеюсь, что все то, что я сказал, он передаст папе; и так и сделал. Папа, придя в зверскую ярость, сказал, что желает посмотреть, настолько ли я безумен, чтобы ее не кончить. Так прошло два с лишним месяца, и хоть я и сказал, что не желаю к ней и притрагиваться, я этого не сделал, а беспрерывно работал с превеликой любовью. Видя, что я ее не несу, он начал весьма на меня опаляться, говоря, что накажет меня во что бы то ни стало. Был в присутствии этих слов один миланец, его ювелир. Звали его Помпео, каковой был близким родственником некоему мессер Траяно, любимейшему слуге, какой был у папы Климента. Оба они, сговорившись, сказали папе: “Если бы ваше святейшество отняли у него монетный двор, то, может быть, вы бы ему вернули охоту кончить чашу”. Тогда папа сказал: “Это было бы скорее целых две беды; первая — та, что мне плохо услужал бы монетный двор, который мне так важен, а вторая — та, что я уж наверное никогда не получил бы чаши”. Эти два сказанных миланца, видя, что папа дурно расположен ко мне, наконец возмогли настолько, что он все-таки отнял у меня монетный двор и дал его некоему молодому перуджинцу, какового звали по прозвищу Фаджуоло178. Пришел ко мне этот Помпео сказать от имени папы, что его святейшество отнял у меня монетный двор и что если я не кончу чаши, то он отнимет у меня и остальное. На это я отвечал: “Скажите его святейшеству, что монетный двор он отнял у себя, а не у меня, и то же самое будет у него и с этим остальным; и что когда его святейшество захочет мне его вернуть, то я ни в коем случае его не пожелаю вновь”. Этот злополучный и несчастный, ему не терпелось явиться к папе, чтобы пересказать ему все это, а кое-что он добавил ртом и от себя. Неделю спустя папа послал с этим самым человеком сказать мне, что не желает больше, чтобы я кончал ему эту чашу, и что он требует ее обратно в том самом виде и состоянии, докуда я ее довел. Этому Помпео я ответил: “Это не монетный двор, чтобы ее можно было у меня отнять; конечно, те пятьсот скудо, что я получил, принадлежат его святейшеству, каковые я ему немедленно верну; а работа — моя, и с ней я сделаю, что мне угодно”. Это Помпео и побежал передать, заодно с кое-какими другими зубастыми словами, которые я с полным основанием сказал ему лично.
Через три дня после этого, в четверг, пришли ко мне два камерария его святейшества, любимейших, и еще и сейчас жив один из них, епископ, какового звали мессер Пьер Джованни, и был он скарбничим его святейшества; другой был еще более знатного рода, чем этот, да только я не помню имени. Придя ко мне, они сказали так: “Папа нас прислал, Бенвенуто; так как ты не пожелал поладить с ним по-хорошему, то он говорит, или чтобы ты отдал нам его работу, или чтобы мы отвели тебя в тюрьму”. Тогда я превесело посмотрел им в лицо, говоря: “Синьоры, если бы я отдал работу его святейшеству, я бы отдал свою работу, а не его, а я свою работу не хочу ему отдавать; потому что, подвинув ее много вперед своими великими трудами, я не хочу, чтобы она досталась в руки какому-нибудь невежественному скоту, чтобы он с малым трудом мне ее испортил”. Тут же присутствовал, когда я это говорил, этот вышесказанный золотых дел мастер, по имени Тоббия, каковой дерзко потребовал у меня еще и модели этой работы; слова, достойные такого несчастного, которые я ему сказал, здесь не к чему повторять. И так как эти господа камерарии торопили меня управиться с тем, что я хотел бы сделать, то я им сказал, что я уже управился; я взял плащ и, прежде чем выйти из мастерской, повернулся к образу Христа с великим поклоном и со шляпой в руке и сказал: “О милостивый и бессмертный, праведный и святой господь наш, все, что ты делаешь, делается по твоей справедливости, которой нет равных; ты знаешь, что я как раз достигаю тридцатилетнего возраста моей жизни и что ни разу до сих пор мне не сулили темницы179 за что бы то ни было; так как теперь тебе угодно, чтобы я шел в темницу, всем сердцем благодарю тебя за это”. Обернувшись затем к обоим камерариям, я сказал так, с этаким немного хмурым лицом: “Такой человек, как я, не заслуживает стражников меньшего сана, чем вы, синьоры; поэтому поместите меня посередине и, как узника, ведите меня, куда хотите”. Эти два милейших человека, рассмеявшись, поместили меня посередине и, продолжая весело беседовать, повели меня к римскому губернатору, какового звали Магалотто180. Когда мы к нему пришли, — вместе с ним был фискальный прокурор181, и они меня ждали, — эти господа камерарии, все так же смеясь, сказали губернатору: “Мы вам вручаем этого узника, и смотрите за ним хорошенько. Мы были очень рады, что переняли должность у ваших исполнителей; потому что Бенвенуто нам сказал, что, так как это первый его арест, то он не заслуживает стражников меньшего сана, чем мы”. Тотчас же удалившись, они явились к папе; и когда они в точности рассказали ему все, он сперва показал вид, что хочет прийти в ярость, затем принудил себя рассмеяться, потому что тут же присутствовало несколько синьоров и кардиналов, моих друзей, каковые весьма ко мне благоволили. Тем временем губернатор и фискал то стращали меня, то уговаривали, то советовали мне, говоря мне, что разум требует, чтобы тот, кто заказывает другому работу, мог взять ее обратно по своему желанию и любым способом, каким ему угодно. На что я сказал, что этого не дозволяет справедливость и что и папа не может этого сделать; потому что папа — это не то, что какие-нибудь государики-тиранчики, которые делают своим народам все то зло, какое могут, не соблюдая ни закона, ни справедливости; поэтому наместник Христа ничего такого не может сделать. Тогда губернатор, с этакими ярыжными действиями и словами, сказал: “Бенвенуто, Бенвенуто, ты добьешься того, что я с тобой обойдусь по заслугам”. — “Вы со мной обойдетесь уважительно и учтиво, если желаете обойтись со мной по заслугам”. Он опять сказал: “Сейчас же пошли за работой и не жди второго слова”. На это я сказал: “Синьоры, разрешите мне сказать еще четыре слова относительно моей правоты”. Фискал, который был ярыга много более мягкий, нежели губернатор, обернулся к губернатору и сказал: “Монсиньор, разрешим ему сто слов; лишь бы он вернул работу, это все, что нам нужно”. Я сказал: “Если бы был какого бы то ни было рода человек, который велел бы построить дворец или дом, он по справедливости мог бы сказать подрядчику, который бы его строил: “Я не хочу, чтобы ты работал дальше над моим домом или над моим дворцом”. Заплатив ему за его труды, он по справедливости может его отослать. Так же если бы был какой-нибудь синьор, который велел бы оправить камень в тысячу скудо, то, видя, что ювелир не услужает ему сообразно его желанию, он может сказать: “Отдай мне мой камень, потому что я не желаю твоей работы”. А в этом вот деле нет ничего такого; потому что тут нет ни дома, ни камня; ничего другого мне нельзя сказать, как то, чтобы я вернул те пятьсот скудо, которые я получил. Так что, монсиньоры, делайте всё, что можете, потому что от меня вы ничего другого не получите, как эти пятьсот скудо. Так вы и скажете папе. Ваши угрозы не пугают меня нисколько; потому что я человек честный и не боюсь за свои грехи”. Встав, губернатор и фискал сказали мне, что идут к папе и что вернутся с таким приказом, что горе мне. Так я остался под стражей. Я разгуливал по зале; они часа три не возвращались от папы. Тем временем меня заходила проведать вся торговая знать нашей нации, прося меня настойчиво, чтобы я оставил это и не спорил с папой, потому что это может быть для меня гибелью. Каковым я отвечал, что я отлично решил, что мне делать.
Как только губернатор вместе с фискалом вернулись из дворца, велев меня позвать, он сказал в таком смысле: “Бенвенуто, мне, разумеется, неприятно, что я вернулся от папы с таким приказом, какой я получил; так что ты или немедленно доставь работу, или подумай о своей участи”. Тогда я ответил, что, так как я никогда еще до сего часа не верил, чтобы святой наместник Христа мог совершить несправедливость, то я хочу это увидеть, прежде чем этому поверить; поэтому делайте, что можете. Опять же губернатор возразил, говоря: “Я должен тебе сказать еще два слова от имени папы, а потом исполню данный мне приказ. Папа говорит, чтобы ты мне принес сюда работу и чтобы при мне ее положили в коробку и опечатали; затем я должен отнести ее к папе, каковой обещает своим словом не трогать ее из-под печати и тотчас же тебе ее вернет; но это он хочет, чтобы сделано было так, дабы иметь в этом также и ему долю своей чести”. На эти слова я отвечал смеясь182, что весьма охотно дам ему свою работу тем способом, как он говорит, потому что я хочу уметь судить, на что похоже папское слово. И вот я послал за своей работой, ее опечатали так, как он сказал, и я ее ему отдал. Когда губернатор возвратился к папе со сказанной работой сказанным образом, папа, взяв коробку, как мне передавал сказанный губернатор, повертел ее несколько раз; потом спросил губернатора, видел ли он ее; каковой сказал, что видел и что ее в его присутствии этим способом опечатали; затем добавил, что она ему показалась вещью весьма изумительной. На что папа сказал: “Вы скажете Бенвенуто, что папы имеют власть решить и вязать вещи куда поважнее этой”. И в то время как он говорил эти слова, он с некоторым гневом открыл коробку, сняв веревки и печать, которыми она была перевязана; потом долго на нее смотрел и, насколько я узнал, показал ее этому Тоббии, золотых дел мастеру, каковой много ее хвалил. Тогда папа спросил его, сумел ли бы он сделать такого рода работу; папа сказал ему, чтобы он в точности следовал этому замыслу; потом обернулся к губернатору и сказал ему: “Узнайте, хочет ли Бенвенуто нам ее отдать; если он ее нам отдаст такой, пусть ему заплатят все, во что ее оценят сведущие люди; или же, если он хочет кончить ее сам, пусть назначит срок; и если вы увидите, что он хочет ее доделать, пусть ему дадут все удобства, какие он справедливо пожелает”. Тогда губернатор сказал: “Всеблаженный отче, я знаю ужасное качество этого молодого человека; дайте мне полномочие, чтобы я мог задать ему взбучку по-своему”. На это папа сказал, чтобы он делал, что хочет, на словах, хоть он и уверен, что он сделает только хуже; наконец, когда он увидит, что ничего другого сделать не может, пусть он мне скажет отнести эти его пятьсот скудо этому Помпео, его ювелиру вышесказанному. Вернувшись, губернатор велел меня позвать к себе в комнату и, с ярыжным взглядом, сказал мне: “Папы имеют власть решить и вязать весь мир, и тотчас же это утверждается на небесах, как правильно сделанное; вот тебе твоя работа, развязанная и осмотренная его святейшеством”. Тогда я немедленно возвысил голос и сказал: “Я благодарю бога, потому что теперь я умею судить, на что похоже папское слово”. Тогда губернатор, наговорил мне и учинил много неистовых бахвальств; а затем, видя, что это все впустую, совсем отчаявшись в этом предприятии, перешел на несколько более мягкий лад и сказал мне: “Бенвенуто, мне очень жаль, что ты не желаешь уразуметь своего же блага; поэтому ступай отнеси пятьсот скудо, когда хочешь, вышесказанному Помпео”. Взяв свою работу, я пошел и тотчас же отнес пятьсот скудо этому Помпео. А так как, по-видимому, папа, полагая, что, по затруднительности или по какой-либо иной причине, я не смогу так скоро отнести деньги, желая снова завязать нить моего служения, когда он увидел, что Помпео является к нему, улыбаясь, с деньгами в руках, папа наговорил ему грубостей и очень горевал, что это дело обернулось таким образом; затем сказал ему: “Поди сходи к Бенвенуто в его мастерскую, учини ему все те ласки, какие может твое невежественное скотство, и скажи ему, что если он хочет кончить мне эту работу, чтобы сделать из нее ковчежец, чтобы носить в нем Corpus Domini, когда я с ним иду в процессии, то я дам ему все удобства, какие он пожелает, чтобы его кончить, лишь бы он работал”. Придя ко мне, Помпео вызвал меня из мастерской и учинил мне самые приторные ослиные ласки, говоря мне все то, что ему велел папа. На что я тут же ответил, что величайшее сокровище, какого я мог бы желать на свете, это вновь обрести милость столь великого папы, каковая была утрачена мной, и не по моей вине, а только по вине моей непомерной болезни и по злобе тех завистливых людей, которые находят удовольствие в том, чтобы чинить зло; а так как у папы изобилие слуг, то пусть он больше не посылает вас ко мне, ради вашего блага; так что заботьтесь о себе хорошенько. Я не премину ни днем, ни ночью помышлять о том, чтобы делать все, что могу, для службы папе; и помните хорошенько, что сказав это обо мне папе, вы уже никоим образом не вмешивайтесь ни в какие мои дела, потому что я заставлю вас познать ваши ошибки через ту кару, которой они заслуживают. Этот человек передал папе все гораздо более скотским образом, чем я ему выразил. Так дело стояло некоторое время, и я занимался своей мастерской и своими делами.
Этот Тоббия, золотых дел мастер вышесказанный, работал над окончанием оправы и украшения для этого рога единорога; а кроме того, папа ему сказал, чтобы он начал чашу в том духе, как он видел мою. И, начав смотреть у сказанного Тоббии, что тот делает, оставшись неудовлетворен, он очень сетовал, что порвал со мной, и хулил и его работы, и тех, кто их выдвигал, и несколько раз ко мне приходил Баччино делла Кроче сказать от имени папы, что я должен сделать этот ковчежец. На что я говорил, что я прошу его святейшество, чтобы он дал мне отдохнуть от великой болезни, которая у меня была, от каковой я все еще не вполне оправился; но что я покажу его святейшеству, что те часы, когда я могу работать, я их все потрачу на службу ему. Я принялся его изображать и тайком готовил ему медаль; и эти стальные чеканы, чтобы выбить сказанную медаль, я их делал дома; а в мастерской у себя держал товарища, который прежде был у меня подмастерьем, какового звали Феличе. В эту пору, как делают молодые люди, я влюбился в одну девочку сицилианку, каковая была замечательно красива; а так как и она обнаруживала, что очень меня любит, то мать ее, прочуяв это, догадываясь о том, что может случиться, — дело в том, что я задумал сбежать со сказанной девочкой на год во Флоренцию, в полнейшей тайне от матери, — прочуяв это, она однажды ночью тайком уехала из Рима и отправилась в Неаполь; и пустила слух, будто уехала в Чивитавеккью, а сама уехала в Остию. Я отправился следом в Чивитавеккью и натворил неописуемых безумств, чтобы разыскать ее. Слишком было бы долго рассказывать все это в подробности; довольно того, что я готов был или сойти с ума, или умереть. По прошествии двух месяцев она мне написала, что находится в Сицилии и очень несчастна. Тем временем я предался всем удовольствиям, какие только можно вообразить, и завел другую любовь, только для того, чтобы погасить эту.
Привелось мне через некоторые разные странности завести дружбу с некоим сицилианским священником, каковой был возвышеннейшего ума и отлично знал латинскую и греческую словесность. Случилось однажды по поводу одного разговора, что зашла речь об искусстве некромантии; на что я сказал: “Превеликое желание было у меня во все время моей жизни увидеть или услышать что-нибудь об этом искусстве”. На каковые слова священник добавил: “Твердый дух и спокойный должен быть у человека, который берется за такое предприятие”. Я ответил, что твердости и спокойствия духа у меня хватит, лишь бы мне найти способ это сделать. Тогда священник ответил: “Если ты на это идешь, то уж остальным я тебя угощу вдоволь”. И так мы условились приступить к этому предприятию. Раз как-то вечером сказанный священник снарядился и сказал мне, чтобы я приискал товарища, а то и двоих. Я позвал Винченцио Ромоли183, большого моего друга, а сам он привел с собой одного пистойца, каковой точно так же занимался некромантией. Мы отправились в Кулизей184, и там священник, нарядившись по способу некромантов, принялся чертить круги на земле, с самыми чудесными церемониями, какие только можно вообразить; и он велел нам принести с собой драгоценные курения и огонь, а также зловонные курения. Когда он был готов, он сделал в кругу ворота; и, взяв нас за руку, одного за другим поставил нас в круг; затем распределил обязанности; пентакул он дал в руки этому другому своему товарищу некроманту, остальным велел смотреть за огнем и курениями; затем приступил к заклинаниям. Длилась эта штука полтора с лишним часа; явилось несколько легионов, так что Кулизей был весь переполнен. Я, который следил за драгоценными курениями, когда священник увидел, что их такое множество, он обернулся ко мне и сказал: “Бенвенуто, попроси их о чем-нибудь”. Я сказал, чтобы они сделали так, чтобы я был опять со своей Анджеликой, сицилианкой. В эту ночь нам никакого ответа не было; но я получил превеликое удовлетворение в том, чего ожидал от такого дела. Некромант сказал, что нам необходимо сходить туда еще раз и что я буду удовлетворен во всем, чего прошу, но что он хочет, чтобы я привел с собой невинного мальчика. Я взял одного своего ученика, которому было лет двенадцать, и снова позвал с собой этого сказанного Винченцио Ромоли; а так как был у нас близкий приятель, некий Аньолино Гадди, то также и его мы повели на это дело. Когда мы пришли на назначенное место, некромант, сделав те же свои приготовления тем же и даже еще более удивительным образом, поставил нас в круг, каковой он снова сделал с самым изумительным искусством и с самыми изумительными церемониями; затем этому моему Винченцио он поручил заботу о курениях и об огне; взял ее на себя также и сказанный Аньолино Гадди; затем мне он дал в руки пентакул185, каковой он мне сказал, чтобы я его поворачивал сообразно местам, куда он мне укажет, а под пентакулом у меня стоял этот мальчуган, мой ученик. Начал некромант творить эти ужаснейшие заклинания, призывая поименно великое множество этих самых демонов, начальников этих легионов, и приказывал им силой и властью бога несотворенного, живого и вечного, на еврейском языке, а также немало на греческом и латинском; так что в короткий промежуток весь Кулизей наполнился в сто раз больше, нежели они то учинили в тот первый раз. Винченцио Ромоли разводил огонь, вместе с этим сказанным Аньолино, и великое множество драгоценных курений. Я, по совету некроманта, снова попросил, чтобы мне можно было быть с Анджеликой. Обернувшись ко мне, некромант сказал: “Слышишь, что они сказали? Что не пройдет и месяца, как ты будешь там, где она”. И снова прибавил, что просит меня, чтобы я у него держался твердо, потому что легионов в тысячу раз больше, чем он вызывал, и что они самые что ни на есть опасные; и так как они установили то, о чем я просил, то необходимо их улестить и потихоньку их отпустить. С другой стороны мальчик, который стоял под пентакулом, в превеликом испуге говорил, что в этом месте миллион свирепейших людей, каковые все нам грозят; потом он сказал, что появилось четыре непомерных великана, каковые вооружены и показывают вид, что хотят войти к нам. Тем временем некромант, который дрожал от страха, старался, мягким и тихим образом, как только мог, отпустить их. Винченцио Ромоли, который дрожал, как хворостинка, хлопотал над курениями. Я, который боялся столько же, сколько и они, старался этого не показывать и всем придавал изумительнейшего духу; но я считал себя наверняка мертвым, из-за страха, какой я видел в некроманте. Мальчик спрятал голову между колен, говоря: “Я хочу умереть так, потому что нам пришла смерть”. Я снова сказал мальчику: “Эти твари все ниже нас, и то, что ты видишь, — только дым и тень; так что подыми глаза”. Когда он поднял глаза, он опять сказал: “Весь Кулизей горит, и огонь идет на нас”. И, закрыв лицо руками, снова сказал, что ему пришла смерть и что он не хочет больше смотреть. Некромант воззвал ко мне, прося меня, чтобы я держался твердо и чтобы я велел покурить цафетикой186; и вот, обернувшись к Винченцио Ромоли, я сказал, чтобы он живо покурил цафетикой. Пока я так говорил, взглянув на Аньолино Гадди, каковой до того перепугался, что свет очей вылез у него на лоб, и он был почти вовсе мертв, каковому я сказал: “Аньоло, в таких местах надо не бояться, а надо стараться и помогать себе; поэтому подбросьте живее этой цафетики”. Сказанный Аньоло, чуть хотел тронуться, издал громогласную пальбу с таким изобилием кала, каковое возмогло много больше, нежели цафетика. Мальчик, при этой великой вони и при этом треске приподняв лицо, слыша, что я посмеиваюсь, успокоив немного страх, сказал, что они начали удаляться с великой поспешностью. Так мы пробыли до тех пор, пока не начали звонить к утрене. Мальчик опять нам сказал, что их осталось немного, и поодаль. Когда некромант учинил весь остаток своих церемоний, разоблачился и забрал большую кипу книг, которые приносил с собой, мы все вместе с ним вышли из круга, теснясь друг к дружке, особенно мальчик, который поместился посередине и держал некроманта за рясу, а меня за плащ; и все время, пока мы шли к себе по домам в Банки, он нам говорил, что двое из тех, которых он видел в Кулизее, идут перед нами вприпрыжку, то бегом по крышам, то по земле. Некромант говорил, что, сколько раз он ни вступал в круги, еще ни разу с ним не бывало такого великого дела, и убеждал меня, чтобы я согласился заклясть вместе с ним книгу, из чего мы извлечем бесконечное богатство, потому что мы потребуем у демонов, чтобы они указали нам клады, каковыми полна земля, и таким образом мы станем пребогаты; а что эти любовные дела суета и вздор, каковые ничего не стоят. Я ему сказал, что, если бы я знал латынь, я бы весьма охотно это сделал. Но он меня убеждал, говоря мне, что латынь мне ни к чему не нужна и что, если бы он захотел, он нашел бы многих с хорошей латынью; но что он никогда не встречал никого с таким стойким духом, как у меня, и что я должен придержаться его совета. За такими разговорами мы пришли к своим домам, и каждому из нас всю эту ночь снились дьяволы.