Шрифт:
И еще не стыжусь детско-маниловской мысли: разбогатей я вдруг, куда пущу деньги? Перебираю: больные дети, нищие старики, инвалиды… А еще строят храмы, а еще — неловко сказать — ремонтируют сельские библиотеки. Все это очень и очень славно. Но я построю приют для бездомных собак. Вот так. Виноват, ой как виноват. Впору просить — явися мне милосерд, святый ангеле Господень, хранителю мой, и не отлучайся от мене, сквернаго, но просвети мя светом неприкосновенным и сотвори мя достойна Царствия Небеснаго. Впрочем, о храмах и ангелах — отдельно и позже расскажу тебе, тут у Виталика не все так просто складывалось. В этом обращении к ангелу-хранителю его привлек скорее язык молитвы, чем вера в ее действенность. К поучительным и благостным христианским житиям Виталик тоже был и остается глух, но одна легенда легла ему на душу — о Герасиме Иорданском. Встретил будто отшельник Герасим в пустыне льва — страдающего, хромого: щепа острая в лапу вонзилась. Сострадательный старец льва не убоялся, занозу вытащил, тряпицей рану перевязал. И прикипел к Герасиму душой (ну да, чем же еще?) благодарный лев, жил с ним вместе в монастыре, с ним да с ослом. Вместе трудились и вкушали скудную пищу. И вот как-то осел пропал, а Герасим решил, будто лев, не вытерпев вегетарианства, его хищной натуре противного, осла этого просто-напросто съел. Осерчавший Герасим заставил льва выполнять ослиную работу. Лев безропотно повиновался, и вдруг — на тебе — осел возвращается. Нашелся осел-то! Герасим, устыдившись, вернул льву свое расположение, а лев простил Герасиму несправедливость. Жили они так рядом, душа в душу (опять же — вопрос о звериной душе), пока не умер Герасим, а вскорости и лев упокоился, не выдержав тоски, на могиле старца.
Так что все, касаемое любви — или, напротив, жестокости — к зверью, очень Виталика трогало и трогать продолжает. Вот и это случайно попавшее ему на глаза письмо, которая живущая в Германии русская девушка отправила подруге в Россию, не оставило его равнодушным.
Тебе в нем кое-что покажется странным и незнакомым — настолько сильно поменялась манера молодежи излагать свои мысли. Признаюсь тебе, язык молодых людей двадцать первого века мне и самому часто невнятен. Зато они умеют читать инструкции для мобильных телефонов, а это нечто совсем особенное — они их сами пишут, сами и читают. Но я отвлекся, вот довольно длинный отрывок из того письма:
…Иду, значит, — пишет девушка, — шоппингую помаленьку, смотрю: на обочине ежик лежит. Не клубочком, а навзничь, лапками кверху. И мордочка вся в кровище, похоже, машиной сбило. Тут в Изенбурге, да и в других пригородах, кого только не давят! Ежей, лис, змей, иногда даже косули попадаются. Мне жалко его стало, я газетку подсунула, завернула, принесла домой. Звоню своему Гельмуту, спрашиваю: что делать? Он мне: отнеси в больницу (в квартале от нас больница есть), там ветеринарное отделение. Ладно, несу. Зашла в кабинет. Встречает меня Айболит перекаченный, за два метра ростом, Шварценеггер отдыхает, из халата две простыни сшить можно. «Вас ист лось?» — спрашивает. Вот уж, думаю, точно: лось. И прикинь: забыла, как по-немецки еж. Потом уже в словаре посмотрела. Ну, сую ему бедолагу, мол, такое шайсе приключилось, кранкен животинка, лечи, давай. Назвался лосем — люби ежиков. Так он по жизни Айболитом оказался: рожа перекосилась, чуть не плачет. Тампонами протер, чуть ли не облизал и укол засандалил. Блин, думаю, мало ежику своих иголок. И понес в операционную. «Подождите, — говорит, — около часа».
Ну, уходить как-то стремно — жду. Часа через полтора выползает этот лось. Табло скорбное, как будто у меня тут родственник загибается. И вещает: мол, как хорошо, что вы вовремя принесли бедное существо! Травма-де очень тяжелая, жить будет, но инвалидом останется. Сейчас, либе фройляйн, его забирать и даже навещать нельзя: ломняк после наркоза.
Я от такой заботы тихо охреневаю. А тут начинается полный ам энде. Айболит продолжает: «Пару дней пациенту ( nota bene: ежику!) придется полежать в отделении реанимации (для ежиков, ни хрена себе?!), а потом сможете его забрать». У меня, наверное, на лице было написано: «А на хрена мне дома ежик-инвалид?!» Он спохватывается: типа, может, это для вас обременительно и чересчур ответственно. «Тогда, — говорит, — вы можете оформить животное в приют (твою мать!!!). Если же все-таки вы решите приютить его, понадобятся некоторые бюрократические формальности». Понимаю, ржать нельзя: немец грустный, как на похоронах фюрера. Гашу лыбу и спрашиваю: «Договор об опеке (над ежиком, ептыть!!!)?» Отвечает: «А также характеристику из магистрата». Я зубы стиснула, чтобы не закатиться. «Характеристику на животное?» — спрашиваю. Этот зоофил на полном серьезе отвечает: «Нет, характеристика в отношении вашей семьи, фройляйн. В документе должны содержаться сведения о том, не обвинялись ли вы или члены вашей семье в насилии над животными (изо всех сил гоню из головы образ Гельмута, грубо сожительствующего с ежиком!). Кроме того, магистрат должен подтвердить, имеете ли вы материальные и жилищные условия, достаточные для опеки над животным (ежиком!)». Зашибись! У меня еще сил хватило сказать, что я, мол, посоветуюсь с близкими, прежде чем пойти на такой ответственный шаг, как усыновление ежа. И спрашиваю: «Сколько я должна за операцию?» Ответ меня додавил. «О, нет, — говорит, — вы ничего не должны! У нас действует федеральная программа по спасению животных, пострадавших от людей. — И дальше, зацени: — Наоборот, вы получите премию в сумме ста евро за своевременное обращение к нам. Вам отправят деньги почтовым переводом (…восемь, девять — аут!!!). Мы благодарны за вашу доброту. Данке шён, гуторехциг фройляйн, ауфвидерзейн!»
В общем, домой шла в полном угаре, смеяться уже сил не было.
А потом чего-то грустно стало: вспомнила нашу больничку, когда тетка лежала после инфаркта. Как еду таскала три раза в день, белье, посуду. Умоляла, чтобы осмотрели и хоть зеленкой помазали…
В итоге родилась такая максима: лучше быть ежиком в Германии, чем человеком в России.
Оставим пока линию дятлоубийцы Адольфа.
Кстати о ежиках. Помнишь Ольгину коллекцию? Первым в ней стал меховой еж, которого ты привезла из Казани, из командировки. А потом пошло-поехало: стеклянные, деревянные. Металлические ежи-пепельницы, а последний — глиняный, толстый, коричневый, похожий на какашку. Где-то они сейчас?
Все говорю, говорю. Вот вспомнил: ты когда сердилась на нас с Ольгой, уходила спать, даже средь бела дня. А ночью поднималась, уже выспавшись и остынув от гнева. И принималась хозяйствовать — что-то убирать, стряпать, стирать, гладить… И еще — уже после первой операции, только-только встав на ноги, приволокла сетку с двадцатью пятью килограммами картошки, с машины продавали. Тащила метров двести. Я до сих пор вину свою чую: не запас картошки. И вот Оля как-то вспомнила — ты уже слабая была, но повела ее покупать куртку. По дороге вы поссорились, Оля взяла и вернулась, а ты все же купила ей зеленый пуховик, сама. Она до сих пор цела, куртка эта. А Ольга — мне: «Как же я могла оставить маму одну, у нее голова кружилась, ноги дрожали…» И отвернулась.
Постыдное занятие — грабить прошлое. Признак слабости и лени. То ли дело — воображать, выдумывать, сочинять.Но — для этого талант нужен. А коли его нет, остается одно — память. И зряшное дело гадать, почему запоминается именно это, а не другое. Санки, козел, паровоз, как на дачу ездили, да что ели в шалаше, да дятел этот.
Вот что удивительно. Когда мне попался совершенно обворожительный рассказ Набокова «Облако, озеро, башня», дактильная троица эта из младенчества сама напросилась в следующую строку:
Облако, озеро, башня, Санки, козел, паровоз…А тут еще — надо ж такому случиться — в этом самом рассказе «паровоз шибко-шибко работал локтями».
Ну да ладно. Память сама выбирает, что оставить, что выбросить, и, вижу, тебе это не всегда интересно. Давай-ка я о нашей деревне расскажу, хочешь? Тоже ведь «дача». Сейчас туда каждое лето приезжает из Лондона на каникулы наш внук Кира. Часами в упоении ловит пиявок и лягушек в пруду. Я ему на днях письмо послал:
Слышен лягушачий стон Утром спозаранку: Где наш Кира, что же он Не кладет нас в банку? А пиявки веселей Завихляли телом — Уж не ловит нас злодей, Видно, улетел он. Если в Англии денек Выдается жарок, Кира ловит на крючок Лондонских пиявок.Он еще стрекоз, жуков и бабочек ловит, и мы с ним рассматриваем их страшные безобразные лица. А у лягушек лица вполне симпатичные. Яблони твои живы. Большие стали, хотя вроде назывались карликовыми. В прошлом году яблок было много, в этом, как и положено, мало будет. Сиреневый куст тоже живет. А елку я срубил. Плохо, наверно, но пришлось. Лена говорит, зачем, мол, елка на огороде, мешает и вообще. Я упирался, а потом сдался. Двор, ты помнишь, ветхий был, его сломали, и Гена Глухов построил новый. Болеет он сейчас, Гена. Сердце. И еще у них с тетей Надей горе — Таня, помнишь, их дочка, красивая такая, так вот умерла она. Нашли ее с мужем в машине с работающим двигателем в закрытом гараже. Тетя Надя убивалась очень. А тебя она вспоминает. Как меня увидит — вспоминает. Все рассказывает, как мы познакомились, как ты любила ее молоко пить, как сумку у нее забыла с деньгами, а она всполошилась, все думала, как тебе сообщить. Тебя все там помнят — и Павел, и Арсентьич, и Марья Васильевна… Все. Не веришь? Вру, думаешь? Только в одном соврал — про яблони. Не все остались. Одна совсем зачахла, и я ее, как елку… Да ты и сама знаешь. Не знаешь? А как же — «мне сверху видно все»? Не все? Да ты бы и сама велела ее срубить, яблоню эту. Совсем негодящая стала. Характерами вы с Леной не похожи, она поспокойней, порассудительней, а к домику этому одинаково прикипели. Только времени у тебя не хватило сделать все, что хотела. А Лена живет там с ранней весны до поздней осени, до морозов, у нее есть время, и руки золотые, и любит она наше Теличено. Ох как любит! Как-то подумал: и меня под крыло взяла, оделила нежностью, вряд ли заслуженной, из-за домика этого. Потом мысль эту прогнал — обидно стало. Так вот, огород у нее на зависть. Грядки высокие, ухоженные, унавоженные. Парники. Клумбы, горки альпийские, выбритый газон — художник, одно слово. Тебе бы очень понравилось. А что вспоминают тебя — это точно. Павел все говорит — не забыл ты, Виталий Осипыч, как вы с Наташей к нам на зайца пришли? Хорош был заяц? Ну что ему ответить — зайца-то он подстрелил старого, жесткий он был, как подошва, вкуса никакого. Бутылку допили, говорить не о чем. Татьяна его — та вовсе молчала… Умерла она, давно уже. Теперь к нему ходит одна местная шалава, девчонка лет двадцати. В день пенсии объявляется, неделю гуляют, деньги кончаются — и нет ее. Павел без нее тоскует, чуть не плачет. И у Арсентьича Зоя умерла. И мать Вити Ильина. И Селянкин — помнишь, он все чаю просил привезти… И Гутя — у того туберкулез открылся… Легче сказать, кто остался. Давай я лучше тебе что-нибудь другое… Не хочешь другое? Ладно, слушай. Соседи наши, Данилиха с сыном блаженным, спалили дом. Говорят, сын, Костя, сам и зажег, вроде как матери отомстить. Пылало так, что чуть наш не загорелся, забор обуглился. Костю забрали в психушку, а мать в богадельню, где-то около Ржева. А еще умерла Ночка. Помнишь, Оля на ней верхом ездила — по очереди с племянницей Вити Гусева? Все удивлялись, как долго живет кобыла. Ей уже почти тридцать было, слепая совсем.