Шрифт:
Историк
— Куда ж ты ее, в такой-то мороз? — К санкам наклонился старик в лохматой куртке и просунул пальцы Мике под платок. — Э, да у нее жар!
— Потому и везу, что жар. К доктору везу. — Я половчее пристроил лямку на груди.
— А доктор сам чего не пришел?
— Не может. Слабый.
— Ты, стало быть, сильней?
Вот настырный старик. Чего привязался? Я натянул лямку и потащил санки дальше. Главное — не садиться. Тетя Ксения вчера воду везла с Невы, села — и все. И осталась.
— Эй!
Оборачиваться я не стал. Если надо — пусть догоняет.
Он и догнал.
— Тебя как зовут?
— Сергей.
— А она тебе кто? Сестра?
— Он это. Брат. — И чего говорить, только силу терять. До Николай Петровича вон еще, два дома.
— А брата как зовут.
— Ну Мика, Миша зовут.
Начиналась горка. Очень я ее боялся. Снег убитый, скользко. Лямка на грудь налегла, так назад и тянет, мочи нет. Дышать больно. Вдруг — будто нет лямки. Оглянулся — старик санки толкает. Одной рукой. Здоровый. Так и вошли. Он еще дверь парадной подержал, а я санки втянул. Я думал Мику оставить и на второй этаж подняться, чтоб с Николай Петровичем его отнести. А старик вдруг берет Мику на руки и говорит:
— Куда?
И к самой Николай Петровича двери его поднес, а потом на раму от аквариума посадил. У доктора большой аквариум был. Только он тогда уже стекла вынул, а раму за дверь выставил.
Ну вот, старик Мику посадил и ушел. Николай Петрович когда Мику развернул, мне плакать захотелось.
Я голым-то его давно не видел. Знал, конечно, что худой, но чтоб так… Николай Петрович слушал его, а я держал. Потом одели мы его. Доктор ему дал кипятку попить с блюдца и сахарину на язык насыпал, а мне — кипятку только. И сказал, чтоб я его не возил больше, нельзя ему на улицу — воспаление легких.
— Сульфидина бы ему, да нету. На вот. — Он завернул в бумажку две красные таблетки. — Одну сегодня вечером дашь, другую завтра. — И рукой махнул.
Потом сказал, чтоб домой шли.
Под горку хорошо было. И кипяточка я попил все-таки. Уже полдороги проехали, и — здрасте — опять тот старик.
— Что, — говорит, — доктор сказал?
И пока шли, все выспрашивал и головой качал. И Мику вместе с санками на третий этаж на руках отнес.
— Можно я к вам зайду?
И зашел.
Комната уже выстыла. Мику мы на кровать положили, и я стал печку растапливать. А дядя Роман — он сказал, его Романом зовут, — развязал на Мике платок и в сумку свою полез. У него сумка была кожаная — как мешок, только с ручками. Достал коробочку, вроде папиной готовальни, а из нее — трубку белую. Прижал конец трубки к Микиной руке, где локоть, только с другой стороны, и на другой конец надавил. Потом убрал все, а из кармана еще коробочку вынул, совсем маленькую, круглую, как от вазелина, — я уже близко подошел, печь растопил. Смотрю — там шарики серые. У мамы бусы такие, только эти поменьше.
Дядя Роман отколупнул от шарика кусочек и Мике в рот положил, а мне пол шарика дал. Я его на язык положил, он сразу и растаял. Сладкий.
— Вот что, Сергей. Я у вас жить буду. Идет?
— Живите.
И стал он у нас жить.
Сначала каждый день уходил, возвращался затемно. Утром нам с Микой давал бульон — бросал в теплую воду таблетку, и мы пили. И сам он пил немного. А вечером опять в воду какие-то опилки бросал, они там разбухали, и вроде каша получалась, сладкая. Так Мика скоро совсем поправился, по комнате бегал, песни пел. Я тоже посильнее стал. Потом дядя Роман натаскал ведрами снега, в баке растопил на печке, воду нагрел и нас выкупал.
А по вечерам он с нами разговаривал. Расспрашивал, как до войны жили. Про отца, про маму. А то вдруг сам рассказывать начнет, что после войны будет. Про Ленинград, каким он потом станет. Так прошло уж не помню сколько. И вот сидим мы как-то вечером, его слушаем. Вдруг в дверь стучат. Дядя Роман открыл — там Колька Сурин из соседнего подъезда. Стоит, плачет. Никогда я не видел, чтоб Колька плакал. Он в нашей школе, только я в третьем классе, а он в четвертом. Я вот почему испугался, что он заплакал. Колька говорил всегда, мол, все стерпеть можно. Надо, мол, брать пример со спартанцев. Там одного мальчишку учитель остановил, а у парня лисенок был. Так тот лисенка под рубашку засунул, чтоб учитель не увидел. И лисенок ему весь живот искусал, а парень этот и вида не подал. Так вот, Колька пришел и плачет. Говорит, мать с ума сошла. Она карточки потеряла. Дядя Роман схватил его за руку:
— Идем, быстро!
Они ушли, а потом вернулись оба. И Колька у нас остался.
Вот вечером дядя Роман нас покормит и начинает свои рассказы. Про то, какая будет жизнь, и про то, что весь Ленинград станет как музей и по улицам будут людей водить и рассказывать про Петра Великого, и про декабристов, и про революцию, и про блокаду. А в самом городе, говорил, жить не будут. И вот, когда он все это рассказывал, Колька сидел, надувшись, как мышь на крупу, а потом бурчал:
— Враки все это, сказки. Станут тут музеи устраивать. Это куда ж такую прорву людей девать? И так теснотища. У нас вон семеро в одной комнате было. Конечно, перемрет за войну много, но и вернутся ведь, и новые народятся.