Шрифт:
С Даней Андреевым мы познакомились через Мусю Летник. Он бывал, как и мы, Мусины подруги, неизменным гостем на дне ее рождения. Даня — Мусин одноклассник, друг школьных лет, — думаю, был духовно близким ей человеком. В те юношеские годы он производил на меня впечатление цветка с надломленным стеблем, вернее всего ириса, неяркого, но изысканного, привядшего и все же живого. А может, это сравнение с цветком и надломленным стеблем подсказано словами самого Дани, произнесенными в каком-то споре с Ириной: «У вас типично короткий стебель сознания». Мы подсмеивались над этими словами, повторяя их с Даниной томной интонацией, которую называли «декадентской».
В жизни Муси Летник Д. Андреев сыграл печальную роль. Он пригласил Мусю в числе немногих друзей на чтение своего романа «Странники ночи» — из жизни интеллигенции в страшное сталинское время. Все присутствовавшие на чтении, и, конечно, сам автор, были арестованы. Роман, как и все остальные рукописи, изъятые при обыске, был уничтожен. Это случилось в 1947 году.
Д. Андреев был приговорен к двадцати пяти годам тюремного заключения, а слушатели его романа получили разные сроки лагерей. Мусе дали восемь лет в Чувашии, ее мужу — столько же в Соликамске.
Судьба Даниила Андреева трагична. Такой срок заключения был, по сути, пожизненным, а при его слабом здоровье — смертельным. Отбывал он заключение во Владимирской тюрьме, старой, поставленной еще на «каторжном» Владимирском тракте. Там при советской власти содержали в одиночных камерах особо опасных преступников, политических, — в строжайшей изоляции, не допуская случайных встреч и возможности хоть что-нибудь узнать друг о друге. В хрущевские времена дело Андреева пересмотрели и срок снизили до десяти лет. Даниил вышел на волю одряхлевший, больной после перенесенного в тюрьме инфаркта. Вероятно, он остался жив благодаря силе творческого духа. В одиночке создавал он год за годом свою «Розу мира», труд, определяемый автором как «метафилософия истории». Чудом создал, чудом сохранил — и чудом сохранился сам.
С нашего курса вошли в литературу, кроме Юлии Нейман, еще несколько человек. О себе говорить не буду. Не знаю даже, вошла ли я в литературу и вспомнит ли обо мне кто-нибудь, когда я умру. Писать я начала поздно, в пенсионном уже возрасте, и вряд ли это имеет какое-нибудь отношение к курсам. Из однокурсников известность, кроме Юлии, приобрели два советских писателя — поэт Виктор Гусев и драматург Константин Финн (Халфин). Возможно, еще Шалва Сослани — в Грузии. У Виктора Гусева, несомненно, был поэтический дар; его юношеские стихи, более сильные, чем у наших поэтесс, были тоже свежи, искренни. Гусев рано начал публиковаться. Первые успехи и первые радости, ими вызванные, возможно, и определили его оптимистический взгляд на нашу действительность. Этот оптимизм странным образом всё усиливался к концу 30-х годов. Поэт Гусев зацвел на газоне, подстриженном и ухоженном садовниками комнадзора. Он рано отцвел и был бы совсем забыт, если бы не хорошие песни, написанные на его стихи. Гусев умер в 1944 году, может, погиб на войне, и что успел создать в военные годы — не знаю, возможно, мои суждения о нем односторонни.
К. Финн — автор нескольких пьес в духе соцреализма, имевших успех на советской сцене, — тоже теперь забыт. Помню встречу с ним на выставке Литмузея «Тридцать лет советской литературы» (1947 г.), в подготовке которой я принимала участие. Выставка открылась торжественно, но как-то быстро запустела. Однажды во время моего дежурства в пустых залах забежал туда Халфин. Он меня не заметил — был поглощен делом найти на стендах посвященный ему кусочек экспозиции. И так сосредоточился на этом, что не ощущал даже, что делает. А делал то, что, должно быть, давно стало привычкой: выталкивал языком изо рта протез и ловко ловил его своей выдвинутой вперед нижней губой, отправляя обратно. Нашел на стенде «себя» (не могу вспомнить его пьес), посмотрел и ушел.
О литературной судьбе Шалвы Сослани после курсов не знаю, он жил в Грузии, там и печатался. А в годы учения Шалва запомнился своим грузинским темпераментом — очень легко вскипал и терял над собой власть. Однажды чуть не убил меня. Как-то вечером, после занятий, мы веселой компанией высыпали из дверей в заснеженный переулок. Засидевшаяся молодежь расшалилась: кидались снегом и толкали друг друга в сугробы. Снег тогда не вывозили, и после снегопада сугробы были особенно пышны и глубоки. Два раза кряду я столкнула Шалву в снег, и вдруг он схватил слежавшуюся глыбу, сколотую с тротуара, и, подняв ее над головой, с дикими криками бросился за мной. Ударь он меня этим комом, я упала бы замертво. Хорошо, мальчишки успели перехватить Шалву и успокоить — быстро вскипая, он быстро и остывал. У нас были хорошие, приятельские отношения.
Вечером курсы, днем — библиотека, читальный зал Румянцевской. На курсах слушали живое слово — когда слышали, а когда и нет, что-то конспектировали, что-то пропускали. Отвлекались, конечно, отвлекались: много общений в перерывах, иногда что-то дошептывали на лекции. Здесь же, в тишине читального зала, за длинными большими столами, обитыми темным дерматином, с горками книг перед каждым, наступало время слова запечатленного, книжного. Мы погружались, спокойно и сосредоточенно, то в тома Пыпина, то в труды Веселовского, а то пробегали по оглавлению недавно изданных книг, заранее смакуя удовольствие. Какая радость получить утром выписанное по каталогу накануне, особенно если нет отказов, усесться за стол на свое привычное место и после первого быстрого перелистывания и колебания выбрать самое важное — нужное? интересное? — и начать погружение от фразы к фразе, от страницы к странице, от мысли к мысли.
Старые книги в библиотечных пестреньких переплетах, потертых и подклеенных, издающие слабый запах обветшания, особый дух книгохранилища, — сколько голов склонялось над ними, сколько умов потрудилось!
Кладезь знания — библиотека, сокровищница человеческого ума! С великой благодарностью вспоминаю дни и годы, проведенные за ее столами. Более полувека была я читательницей Румянцевской публичной библиотеки. Она росла, строилась, сменила имя, открывала новые отделы и залы, но старый Дом Пашкова, куда пришла впервые школьницей, оставался со мной всегда.