Шрифт:
Марья Васильевна меня не бранила — все поняла, сказала, что на этой вот кровати родила всех своих детей, и, слава Богу, благополучно. Надо сговориться с акушеркой, она знает с какой, все приготовить, она поможет. Дома чисто, тепло, дома и стены помогают. «Ну и я с вами буду».
Так я родила свою дочку по старинке, дома. Было нелегко, роды долгие, мучилась, как та бедняжка, которой я сочувствовала, но я была в тепле, с участием и поддержкой, с вниманием и заботой. Федор был угнетен, мои стоны и крики его пугали, он где-то скрывался, может, сидел внизу, у хозяев. Наконец я разрешилась: дочка родилась худенькая, замученная малярией, со сморщенными от моего жара ладошками и ступняшками, но голосистая, жаждущая сосать, питаться и поправляться.
Так началась наша новая жизнь. Новорожденную Федор принял сдержанно. Мужчины вообще-то не испытывают нежности к жалким человечкам, напоминающим лягушат, а наша была и вовсе нехороша: желтокожая, с густыми темными волосами. Федор смотрел на дочь долго и задумчиво, часто останавливаясь возле бельевой корзины, где она лежала. Возможно, решал вопрос: от какого же китайца родилось это дитя? Но прошло несколько месяцев, и девочка стала светловолосым круглоликим ангелочком, и тогда была признана своей. В семье наступил мир. Этот мир был полон забот, хлопот, порою трудных. Не желая лишних забот, Наталья Антоновна сразу же нас покинула.
Мама сообщила с радостью о разрешении переменить Кокчетав на Уральск. Она приехала, когда я еще была в отпуске, и сразу же включилась в семейную жизнь. Центром этой жизни, как водится, стал ребенок. Я пошла на работу и дважды в день прибегала кормить дочку. Вечером мы с мамой крутились по хозяйству: топили печку, грели воду для купания, стирали. За Федором оставалось снабжение водой, но требовалось ее теперь раз в пять больше. В зимнее время это было сложнее — воду приходилось брать из проруби. К чести Федора надо сказать, что он хоть и покряхтывал, но носил сколько надо.
Ночью мы просыпались по нескольку раз от плача. «Ах, Танецка, Танецка, слассе меду пряницка!» — приговаривала я, меняя пеленки. Мама, конечно, тоже просыпалась, а потом и вставала, уговаривая меня поспать — «тебе же на работу». И я уступала — молодой сон и молодой эгоизм брали верх. Мама наскучалась в одиночестве, и семейная жизнь, казалось, была ей не в тягость.
Может, как раз там, в Уральске, мама впервые жила только как женщина-мать, хоть и в звании бабушки, а не была общественной деятельницей. И дело не только в ее необыкновенной любви и преданности мне. Возможно, этот поворот, как бы предопределенный обстоятельствами, совпадал с тем, что она понимала: борьба с режимом невозможна, требует слишком больших жертв, несопоставимых с результатами, борьба эта ломает жизнь молодых — тюрьмы и ссылки без просвета лишают их возможности любить, иметь семью, рожать детей. Ей, конечно, вспоминались многие судьбы, и особенно участь воронежской молодежи, с которой сдружилась в последние годы. О себе она не печалилась.
С Федором мама ладила и, конечно, его жалела. В наши отношения она не вмешивалась, но понимала, что они не так хороши и любовны, как хотелось бы. Со мной об этом она никогда не говорила. Мама была целомудренна — интимностей не касалась. Порой я ощущала, что ее огорчают мои резкости или его угрюмость. А мне не хватало кротости и терпения — по характеру и по «обстоятельствам жизни».
У мамы и Федора было достаточно тем для разговоров: история его ареста, провал политического кружка, провокация как метод действий ГПУ, принципы конспирации и наши промахи, сравнение царской тюрьмы с советской. Конечно, они касались политических разногласий, которые у них были, но до споров не доходило: Федор считал, что политика ВКП(б) требует коррективов, мама отрицала большевизм начисто. Я участия в их беседах, редких и обычно поздних, не принимала, хотя слушать мне было интересно.
Танечка росла, улыбалась, гулькала, звенела погремушкой, дрыгала ножками, лежа в большой корзине, заменявшей кроватку. С ней любили понянчиться хозяйские девочки, и в это время мы спешили управиться с домашними делами. Охотно «играла» Танечка с газетой — положим сверху, ножками бьет, бумага шуршит, ей нравится, а мы и рады: ребенок спокоен, можно что-то успеть. Однажды, оставив ее с газетой, ушли на кухню, вернулись — и ахнули: газета порвана в клочья, во рту у ребенка комки размокшей бумаги. Да, «чем бы дитя ни тешилось — лишь бы не плакало».
Работа, ребенок, хозяйство — даже и с маминой помощью я уматывалась так сильно, что уже не могла накормить дочку досыта, молоко убывало, пора было прикармливать. Марья Васильевна уделяла нам от своей коровы — только для Тани. Я пастеризовала молоко в бутылочках, заткнутых ватой. И не знала не ведала, какое несчастье принесет нам это молочко, как горько вспомнится потом корова и хозяин ее, ветврач.
Подошло лето 1934 года. Край наш оставался голодным. Мы жили скудно и бедно, я больше не прирабатывала. Жили в основном моим пайком, хлебом, который получали теперь по карточкам: я — полкило, Федор — четыреста, а мама — триста граммов. Случались удачи: хозяин привозил с мясокомбината бараньи сычуги или говяжью требушину, Марья Васильевна делилась с нами. Кто ж теперь знает, что такое сычуги! Разве что тот, кто помнит описания кушаний у Гоголя. Так вот, сычуги — это бараньи желудки, которые, как и требушину, надо было чистить, скоблить и мыть, затем полоскать на речке и только потом тушить с луком и картошкой. Блюдо получалось очень питательное и даже вкусное, несмотря на то, что чуть-чуть сохраняло неистребимый дух скотской утробы. Бывали и печальные происшествия: однажды у мамы вырвал из рук сумку с только что полученным на два дня хлебом молодой казах, тут же скрывшийся. Хлеба было очень жалко, но казаха мама жалела не меньше. Я же, не столь милосердная, сердилась на маму. Федор осуждал нас обеих, от домашних лепешек, испеченных на сковороде, отказывался, хотя полной голодовки не объявлял. Но все мы, конечно, прекрасно понимали, что наши трудности в сравнении с муками голодных — ерунда.
У мамы весной 34-го кончился срок ссылки. Ей разрешили вернуться в Москву, вернее, жить в Подмосковье. К этому приложила свои усилия Женя, обратившаяся к сестрам Ульяновым. Она же подняла вопрос о пенсии для мамы (у нее был большой стаж революционной деятельности, но рабочего не хватало). Хлопоты имели успех — пенсию ей дали как члену РСДРП с 1898 года, жить разрешили в Истре (ее звала к себе Женя). Мама не хотела оставлять меня, зная, как трудно будет без нее; я настаивала на отъезде, опасаясь, не изменилось бы что в решении.