Шрифт:
Особняк, который д’Орти унаследовал в Коньяке, был одним из самых красивых в наших краях. Его огромные размеры и прекрасная планировка придавали скупо меблированным комнатам нездешний вид, который мне очень нравился. Во время бала это впечатление исчезло. Д’Орти пригласил всю провинцию, несомненно, чтобы покорить свою возлюбленную-служанку и разом истратить все деньги, которые она ему бросила в лицо. Прием был царский, особняк сверкал тысячами свечей, переливался тысячами огней и благоухал тысячами цветов. В двух огромных залах устроили буфеты, и всем этим великолепием заправляли пятьдесят лакеев, выписанных из Бордо и Перигё и одетых в ливреи дома д’Орти. Мы все явились в масках и были очень озабочены тем, чтобы нас сразу не узнали. Каждый из приглашенных заказал себе новый костюм и имел при себе полумаску, которую ему надлежало снять после полуночи. Такова была воля хозяина. Беднягу д’Орти, разум которого начал сдавать позиции под натиском бед, я сразу узнал по высокому, с флейтовым оттенком, голосу, но виду не подал. Флору я тоже узнал довольно быстро. На ней было синее вечернее платье, цвет которого гармонировал с цветом глаз, и эти синие отблески выдавали ее влюбленному взору. Тем не менее я приветствовал ее: «Мадам!» – с таким отстраненным видом, что она сначала фыркнула, а потом расхохоталась, да так заразительно, что минут через пять нам пришлось снять маски и помахать ими друг на друга, чтобы высохли глаза.
– Ну вот, румяна потекли, – сказала она, вытирая глаза. – Боже мой, Ломон, как это у вас получилось: «Бонжур, мадам, мое почтение, мадам!» – точно незнакомой даме! У вас был вид театрального соблазнителя… Сознайтесь, вы же сразу меня узнали!
Я энергично запротестовал, и мы отправились в бальный зал. Там мы имели грандиозный успех, ибо наши па полностью слились со звуками оркестра. После трех вальсов и польки Флора запросила пощады. Я усадил ее в маленькое кресло и пошел по ее просьбе разыскивать Жильдаса, который улыбнулся нам в начале танца и которого я больше не видел.
– Он не в карнавальном костюме, одет как и все, и на нем золотая сверкающая маска, – объяснила она, чтобы мне было легче его найти.
Я дважды прошел сквозь толпу незнакомых приглашенных из Парижа, Лиона и Бордо, отыскивая глазами золотую маску, но не нашел, и мне стало не по себе. Прошло минут десять, и я отправился к апартаментам Флоры, где в тот вечер мы пили портвейн. Коридоры, комнаты и прихожие были пусты, я тихонько шел от одной темной комнаты к другой, бесшумно открывая двери и прислушиваясь. Последней была комната прислуги. Темнота наполнилась шорохом скомканного шелка, сброшенной на пол одежды, а потом я услышал звуки, которые узнал сразу: два тела бились друг о друга в бешеном ритме. Я застыл на пороге и, вместо того чтобы толкнуть дверь, прислонился к стене и зажал руками уши, потому что в этот момент к потолку взвился крик любви. Кричала женщина, и голос ее был голосом бесноватой, бьющейся в судорогах. Крик, полный боли, неистовства и восторга, оборвался на низкой, хриплой и какой-то невыносимо животной ноте. Я снова, не помня себя, бросился к двери, на этот раз с единственной целью: оторвать Жильдаса от этой девки и самому рухнуть между ее ног, на тело, из которого исходил этот жуткий, животный крик. Крик самки, за которой охотились все мужчины и которую не мог выследить никто. Я бросился на запертую на засов дверь и тут же словно очнулся. Стояла мертвая тишина, и она была еще непереносимее, чем только что звучавший нечеловеческий крик наслаждения и естества.
Не помню, как добрался до лестницы и каким чудом узнал в одичавшем существе, которое отразилось в зеркале, себя, Николя Ломона. Лицо этого существа было перекошено страхом. На секунду я застыл в замешательстве, прежде чем снова войти в зал, полный людей. Кто-то толкнул меня и, обернувшись извиниться, указал на свою маску. Это был выход из положения. Я вспомнил, что сунул маску в карман, когда полчаса назад бродил по коридорам. Минут пять я безуспешно искал ее на лестнице, пока не подошел кто-то из лакеев и не ахнул, увидев мой фиолетовый лоб с огромной шишкой. Он принес мне компресс со льдом и отправился к хозяину за другой маской. Я остался ждать его на кухне. Вокруг сновали слуги. В зале их лица сияли благодушными улыбками, а здесь были сердиты и измучены. Мое присутствие их нисколько не смущало, они меня просто не замечали, и мне стало скучно. Наконец вернулся запыхавшийся лакей и принес новую маску и что-то вроде тюрбана, чтобы прикрыть шишку и синяк на лбу. Я вручил ему несколько луидоров, и мой чудесный спаситель дал мне выпить какой-то микстуры: «собственного изготовления, поднимает господ на ноги». И я действительно легкой походкой вошел в зал, уже приготовившись соврать Флоре, что не нашел ее возлюбленного, но увидел его рядом с ней. Они о чем-то оживленно и весело болтали. Глаза Флоры буквально растворялись в его глазах, и в них светилась нежная улыбка. А он улыбался в ответ так счастливо и так искренне, что вальсирующие рядом дамы забывали о своих кавалерах. Я заметил, что они явно ищут во Флоре хоть какой-нибудь недостаток, чтобы зависть терзала их не так жестоко. А Флора светилась счастьем и любовью. Любовью бесконечной, полной и абсолютной, о которой мечтает каждый. И этот свет на лицах нашей пары целиком зависел от доброй воли горничной… Жильдас удовлетворил свою плоть и был переполнен гордостью и совершенно искренним счастьем. И он дарил это счастье женщине, которой только что изменил, может быть, для того, чтобы еще больше ее любить. Жильдас был так красив, так молод и так наивно наслаждался другой, что я начал понемногу понимать эту разнузданность, когда душа далека от тела и мало надежды, что им удастся друг к другу приспособиться. Должно быть, и вправду наслаждение мужчины простодушно, он чувствует его каждой порой, каждым движением, каждым напряженным нервом, а потом, освободившись от желания, приходит в состояние первобытной невинности? Может, молчаливый договор разделенного желания, отданного и возвращенного в одних и тех же жестах, на одном дыхании и в одной лихорадке, уже сам по себе достоин уважения? Тело Жильдаса Коссинада, необыкновенно красивого и одаренного юного крестьянина, с которым много чего происходило, в моих обостренных ревностью глазах было абсолютно невинно. Вина лежала на душе. Это она опускалась на колени, много себе позволяла и ненавидела такое положение вещей. Это душе отвечало верное тело Флоры, это душа, как параличная дуэнья, шмыгала по всем закоулкам в поисках преступной и сладостной добычи для страстного и сильного тела Жильдаса.
Я глядел на него и не мог не признать, что сильнее гнева, ревности или презрения была моя зависть к этому парню. Но какая! Не зависть к его жизни, протекавшей рядом с Флорой, а зависть к той четверти часа, что прожил он, а не я. В душе моей нарастали отчаяние и злоба. Гораздо легче уступить сопернику удачу, чем страсть. Ведь счастье приковывает к предмету страсти до самой могилы, оставляя нам наши беды, да и саму страсть с ее свободой и заблуждениями. Я отдавал себе отчет, что расстался бы с левой рукой, чтобы еще раз услышать этот крик, одновременно мучительный и удовлетворенный, и пожертвовал бы правую, чтобы та, что испустила тот крик, оказалась подо мной. Короче, я понял, что алкоголь во мне должен перебродить в другом месте, а не в зале, и, петляя по коридорам, отправился к распроклятой самке, чтобы осуществить задуманную миссию добродетельного человека и верного друга.
Я обнаружил Марту сидящей в кресле возле той самой постели, с которой до меня донесся ее крик и которая была уже аккуратно прибрана и дышала провинциальной добродетелью. В черной блузе, заправленной в длинную клетчатую юбку, и в грубых башмаках Марта выглядела как привратница монастыря. Она подшивала платье из сверкающей черной ткани, которого я никогда не видел на Флоре. Я остановился на пороге и кашлянул. Она окинула меня скучающим взглядом, который сменился удивленным, когда я вошел, пошатываясь, и она поняла, что я под хмельком. Но даже если в ее взгляде и промелькнула ирония, это меня не волновало. С ее лица исчезло застывшее, жесткое, почти неучтивое выражение, так не вязавшееся с приветливой прислугой Флоры. Я разглядывал ее кожу матовой белизны, такую тонкую, что, наверное, в гневе она становилась пунцовой, жадные, презрительные, чуть отвислые губы, высокие скулы, удлиненные серо-стальные глаза. Деталь за деталью я изучал лицо женщины, которая только что исторгла звериный вопль любви. Видимо, она что-то заметила в моих глазах, потому что отложила иглу и пристально на меня посмотрела. В ее любопытном, насмешливом взгляде не было ни тени стыда, страха или смущения. Не подавая виду, я рассчитывал все же смутить ее и поставить в неловкое положение. Какая женщина не смутится, увидев перед собой того, кто только что застал ее с другим? Но что толку задавать глупые вопросы? Какая женщина? Да одна-единственная: вот эта. Мне бы следовало написать: «Я оказался перед женщиной, которая не ведала стыда». Ну вот, я и сам впал в литературное жеманство, которое всегда поднимал на смех. Подумать только, какие немыслимые проблемы поднимают и авторы, только бы возбудить интерес полусонного читателя! У меня голова кружится, как вспомню, на какие бессознательные хитрости пускаемся мы каждый день, лишь бы хоть кто-то обратил внимание на жизнь персонажа, с которым интереснее, но куда труднее, чем с любым читателем: на нашу собственную жизнь.
– Я хочу с вами поговорить, – сказал я, с трудом ворочая языком, но обнаружив вдруг болтливость, которую раньше алкоголь во мне не пробуждал.
И я завел с ней долгую беседу в торжественных и лицемерных выражениях. Я гневался и угрожал, я был фамильярен и обольстителен. Я говорил о доброте Флоры, о том, как Флора ее ценит, и уверял, что только в Париже она будет иметь настоящий успех. Но если она не примет от меня десять тысяч экю и не подаст в отставку, ее арестуют жандармы. С чего вдруг я поднял заготовленную сумму в тысячу экю в десять раз? Сам я не мог понять причин своей гибельной щедрости, но думаю, здесь не обошлось без того добряка лакея с его проклятой микстурой.
В общем, я говорил долго, торжественно, трогательно и, наверное, был очень смешон. Отзвуки бала долетали до этой уютной, погруженной в полумрак комнаты, где я распинался, сидя напротив горничной, которая задумчиво и очень внимательно слушала, не сводя с меня глаз. Наконец, увлеченный собственной речью, я вскочил и заходил взад-вперед, а она следила за мной, оглядывая мои плечи, колени, торс, волосы, и так раз десять прошлась по мне своими прозрачными серыми глазами с видом барышника, проводящего инвентаризацию.