Шрифт:
— Ну нет! — воскликнул я, видя, что от меня ускользает самый сильный аргумент. — Господину критику вряд ли удастся выйти сухим из воды. Ведь теперь уже господин критик рискует впасть в софизм. Тем более весьма любезно с его стороны признать, что речь идет о произведении искусства. Но как раз это и требуется доказать: каковы критерии, на основе которых господин критик выведет свою оценку? Позвольте на мгновение вернуться к моему прежнему рассуждению. Говоря о том, что любые письмена содержат и подразумевают некую совокупность языковых норм, я имел также в виду, что чисто языковые характеристики подкрепляются и усиливаются знанием не собственно лингвистическим, но и этническим. Исходя из того, что нам известно о данном народе, мы будем знать наверное, что взятое выражение значимо не только в определенном сочетании, но равным образом и во всех остальных аналогичных сочетаниях. К примеру, одно лишь знание того, что данный народ пользовался данным языком во внутренних и внешних сношениях, представляет для нас убедительное свидетельство неизменности значения отдельно взятого слова. За письменами, господин критик, стоит народ! Меж тем как за каждым из этих стихотворений, в чем мы уже убедились, — ничего, кроме каприза. Ну а когда так, кто сможет с уверенностью утверждать, что раз от разу то же выражение не будет принимать прямо противоположное значение? В одном и том же сочинении или в разных. Ни одно слово, заметьте, не повторяется в трех стихотворениях дважды. Теоретически, господин критик, можно предположить, что каждое из трех стихотворений содержит некий образ (или идею, если угодно) и одновременно — так как ни у одного слова нет четко определенного значения — сотню, тысячу, миллион других образов (или идей).
— Позвольте, позвольте, — вскричал на сей раз маститый критик, позабыв о присущей ему сдержанности. — В таком случае вопрос решается просто: письмена, то есть три этих стихотворения, могут считаться двуязычными. Присутствующий здесь господин Y всегда сможет сообщить нам, что он имел в виду, и перевести свои стихи. Как видите, такого рода возражение не выдерживает критики. — И он полоснул меня торжествующим взглядом.
Но я не сдавался:
— Господин критик забывает, что стихотворное произведение есть не только образ (или идея), оно состоит из образа (или идеи) плюс из чего-то еще. Оценивая стихи моего друга по тому переводу, который он представит, господин критик окажется в положении человека, судящего об иноязычном поэте по переложению его произведения. Согласитесь, это и нечестно, и непочетно. Мой друг и сам, положа руку на сердце, не может знать, что он хотел сказать, — (здесь Y бросил на меня недружелюбный взгляд), — коль скоро он сочинял свои стихи сразу на несуществующем языке. Из этого следует, что и его стихи суть не что иное, как еще одно переложение, сравнимое с тем, которое могли бы сделать господин критик или ваш покорный слуга, будь они на его месте, и поэтому уже по природе своей неполное и преходящее. Такое переложение может выйти совершенно произвольным и не иметь ничего общего с исходным текстом, оказаться, короче говоря, ложным толкованием. Кроме того, нет необходимости напоминать господину критику, что в более широком понимании произведение искусства так или иначе зависит от определенных условий и принятых в них оценочных критериев. Конечный результат изначально можно оценивать лишь на основе использованных средств. Вне божественного не существует абсолютных результатов, и само понятие результата есть понятие относительное. Результаты перемещаются по бесконечной идеальной шкале, но в пределах единой системы нравственных ценностей. Впрочем, не будем отвлекаться. Итак, не назовет ли господин критик те оценочные критерии, которые, по его убеждению, можно применить к произведению искусства?
В кабинете маститого критика воцарилась гробовая тишина. Сам он сидел с отсутствующим видом, как будто не слышал моего вопроса. Затем критик нарочито встряхнулся и, видимо чтобы выиграть время, обратился к Y, расплывшись при этом в сладчайшей улыбке:
— А почему бы господину Y не прочитать нам свои знаменитые стихотворения, которые порождают «столь благородную баталию умов»?
— Со мною только одно из них, — пробормотал Y. Ободренный жестом маститого критика, он извлек из кармана несколько листков, испещренных необычными, мелкими, резких очертаний буквами, сплошь усеянных значками ударений. Дрожащим голосом он принялся читать:
Aga mag'era dif'ura natun gua mesci'un S'anit gugg'ernis soe-w'ali truss'an garig'ur G'unga band'ura kutt'avol jer'is-ni gill'ara. L'avi girr'escen sutt'erer lunabinit'ur Guesc ittan'oben kat'ir ma ern'auba gad'un V'ara jesck'illa sitt'aranar gund misag'ur, T'aher chib'ill garan'obeven l'ixta mah'ara Gaj musasci'ar guen divres k^oes jenabinit'ur S`oe guadrap'utmijen l`oeb sierrak'ar masasci'usc S'amm-jab dov'ar-jab migu'elcia gass'uta mih'usc Sci'u munu l'ussut jun'ascru gur'ulka var'usc [5] .5
По копии, которую передал мне Y.
Наступило глубокое молчание. Маститый критик поглаживал усы кончиками ножниц, a Y, весь подавшись вперед, устремил на него испытующий взгляд. Наконец Y не выдержал:
— Вслушайтесь же в эти «u» последней строки, в эти рифмы на «usc»! Так что скажет господин критик? — Бедняга, он даже позабыл, что нужно еще кое-что объяснить.
— Весьма, весьма pas mal [6] , поистине pas mal! — промолвил критик. — Не будет ли теперь господин поэт так добр перевести свое сочинение?
6
Недурно ( франц.).
Прямо с листа Y перевел:
И слезы лил от счастья лик усталый, И женщина вела о жизни сказ неспешный И доверяла мне сердечной склонности переживанье. Изогнута изящно аллея лиственниц и сосен, Что в мареве закатном жарко багрянеет; Устремлена к усадьбе, а над ней — отечества водружен стяг. И чудилось, что череда стволов сплетает женское лицо С прозрачною горбинкой носа, лицу неведомой. Прозрачный тот изгиб, так долго для меня насмешливый и колкий, Вдруг вспрыгнул, взвился, как проказник шут, В кромешном мраке глубины душевной.— Что за прелесть, поистине превосходно! — рассыпался в похвалах маститый критик. — Теперь я понимаю, для чего все эти «u» в последней строке! Отменно, отменно, вещь выглядит полнозвучной и, к счастью, отнюдь не надуманной. — Воздав должное поэту, он обратился ко мне: — Теперь, сударь мой, вам самому нетрудно будет убедиться, что ваши подозрения были беспочвенными и, — последовала улыбка, — дерзкими. Заметили вы, как складно он переводил?
— Ничуть не бывало, — посетовал Y. — Этот вольный перевод даже отдаленно не передает оригинала. В переводе стихотворение стало неузнаваемым. В таком виде оно теряет всякий смысл.
— Так что вопрос остается открытым, — подхватил я. — Чуть раньше я набрался смелости спросить господина критика, каковы критерии его оценок. Позволю себе повторить вопрос.
Маститый критик не мог более увиливать от ответа. Разговор надо было продолжать, что он и сделал, снова пытаясь обойти возникающие трудности.
— Сказать по правде, — начал он, — я, как совершенно справедливо было замечено, не вполне компетентен судить о данных стихотворениях, поэтому не думаю я и ни о каких критериях их оценки. Единственный, кто может считаться здесь компетентным, — это сам автор, поскольку он единственный, кто хорошо ли, плохо ли, но знает язык.