Шрифт:
«Вот хватило бы меня, например, на то чтобы вцепиться в кадык этому рыжему быку? — думает Бельский. — Или не хватило? Он бы, благодаря габаритам, точно где-нибудь в СС служил, в какой-нибудь зондеркоманде». Бельский смотрит на мужика и тот не знает, куда себя девать. И в конце концов уходит, не дождавшись автобуса, с остановки. Похоже, Бельский его запугал. Наверно, в его взгляде было слишком много ненависти. Чего ещё бояться такому здоровенному телу? Кроме ненависти. Ненависть пугает людей, невзирая на их выдающиеся размеры и физические данные. А родственники Бельского, в том числе и братья его бабушки — недостаточно, значит, немцев ненавидели. Именно ненависти им не хватило. Потому что когда её скапливалось достаточно, всё шло иначе. Как, допустим, в Варшавском гетто.
Конечно, там прошляпили сами немцы. Слишком долго позволяли людям существовать, быть в живых — и ненависть успела скопиться. Во всех других случаях они действовали более оперативно. И просто не давали чужой ненависти времени, тем самым не давая ей шансов.
Ну и мерзкая же здесь погода. Санкт-Петербург какой-то, а не конец Восточной Европы. От этой погоды у Бельского в носу постоянный насморк. Он зажимает пальцем одну ноздрю и продолжительно сморкается на асфальт. Стоящие вокруг граждане от неожиданности делают по шагу назад, отступают, значит. И когда подходит автобус, резво, гуськом, грузятся в него через переднюю дверь — от Бельского подальше. Скоты! Они же сморкаются исключительно в одноразовые салфетки и потом таскают свои скользкие сопли в карманах, пока не найдут урну. А если урна на пути не случается, они несут их домой и выбрасывают строго в контейнер для мусора, не подлежащего вторичной переработке. А он, значит, на асфальт. А они от него в автобус. Ну и скатертью дорога. Всё равно ему в другую сторону.
Нет, всё-таки халтурно устроен наш мыслительный аппарат. То человек живёт в своё удовольствие, ни о чём не думает, то ему приходит в голову или куда-то ещё всего одна мысль и не даёт ему жить не то что спокойно, а никак не даёт. Бельский, например, совершенно ни о чём таком не думал, когда поступал на романо-германское отделение. Школьные друзья говорили ему: «Пошли с нами вместе на японистику». А он им говорил: «Да сдалась мне ваша японистика». Возможно, это из-за юности он так говорил и не думал — в юности вообще думать не очень-то принято, — и тем не менее. И зачем читает их философов, их Гёте с Гейне, он тоже не думал. Кроме того, он не думая воевал до победного конца с конкурентами, чтоб поехать на стажировку в Берлин. А он же ещё предпринимал всякие конкретные шаги, чтобы в Берлине зацепиться, получить в университете работу, то есть остаться пожить. Всё это на протяжении лет он последовательно проделывал, не думая. Его не осенило даже, когда Анья сказала, что родом она из Аргентины, но по дедушке немка.
Он только сказал:
— Не похожа ты на немку, не похожа совсем.
А она сказала:
— Так у меня бабушка аргентинка и мама тоже.
И Бельского её объяснение вполне удовлетворило и устроило, и он полез к ней под узкую юбку. А дня через три они стали с нею не только спать, но и жить, и живут уже второй год. Так как жить им друг с другом хорошо. И говорят между собой они исключительно по-немецки. Потому что испанского Бельский не знает, а русского не знает Анья. Таким образом, немецкий у них — интернациональный язык интимного общения.
Только сегодня, в бассейне, Бельский начинает вдруг думать: «А как её дедушка оказался в Аргентине? И когда? И почему жил там до своей смерти?».
Он может у неё об этом спросить. Но и без того представляет себе их диалог:
— Когда твой немецкий дедушка уехал в Аргентину? — спрашивает он.
— По-моему, сразу после второй мировой войны, — отвечает она и удивляется: — Почему тебя это интересует?
Он подходит к турецкой забегаловке, безуспешно претендующей на звание кафе. Здесь они с Аньей пьют после работы чай с пахлавой. Гасан за стойкой кивает всем входящим лысиной, как китайский болван, и держит в зубах улыбку, которая никогда не кончается.
— Чай хочишь? — спрашивает он у Бельского из-за стойки. Русским языком спрашивает. Уважая в нём постоянного клиента.
— Хочу, — говорит Бельский и садится за один из трёх, имеющихся в заведении, столиков.
Входит турок и покупает себе у Гасана кофе по-турецки. И тоже садится за столик. «Он турок или не турок? — думает Бельский. — Если он не турок, он, как минимум, араб». Зачем Бельскому нужно грузить свою голову ещё и этим? Наверно, к туркам он не имеет никаких претензий, чего не может сказать об арабах. «Но так же тоже нельзя, — говорит он себе. — К немцам у тебя претензии, к арабам претензии. Они же не виноваты в том, что они немцы или арабы. А не турки».
Впрочем, и турки хороши — резали в пятнадцатом году армян, пух и перья летели. И тоже только за то, что они армяне, резали. Никакой другой особой вины турки за армянами не знали. Просто они давно мечтали, чтобы армян не было. Тогда и наличие какой-либо их вины исключалось бы само собой. Полностью и окончательно.
И главное, среди этих, нынешних турок тоже полно потомков тех, которые резали. Может, и Гасан, и этот, купивший кофе, самые что ни на есть прямые потомки. А если не прямые, то косвенные, какие-нибудь троюродные.
— Ты ушёл с работы? — слышит Бельский сзади. — Тебя выгонят с кафедры, и поедешь в свою Россию.
Он оборачивается. У столика стоит Анья. На плече потёртая полотняная сумка. С бахромой. Почему-то он не помнит у неё этой сумки. Наверно, просто не замечал. Анья тоже просит у Гасана чаю. Они пьют его сначала молча. Потом Бельский говорит:
— Уволят так уволят. Я могу сюда и как еврей приехать. На ПМЖ. Ещё и пособие буду получать. Ни за что.
— А ты разве не русский? — говорит Анья.