Журнал «Новый мир»
Шрифт:
Эткинда интересует психология современников, в чьих душах соединялось подчас несоединимое: пребывание в партии и ненависть к ней; трусость и гражданское мужество; рабство и героизм. Такими противоречивыми чертами отмечены, например, портреты именитых писателей, с которыми автора свела жизнь, — Павла Антокольского и Михаила Дудина… Или, скажем, ректора Тульского пединститута А. М. Богданова, в труднейшие годы принимавшего на работу евреев, или А. Д. Боборыкина, ректора ленинградского Педагогического института, который, насколько мог, пытался смягчить карательные акции против «антисоветчиков». Нельзя не упомянуть и о Солженицыне, которому Эткинд уделяет на страницах «Барселонской прозы», кажется, наибольшее внимание (новеллы «Другой» — глава «Русский писатель и два еврея», «Обошлось»). Его отношение к Солженицыну — двойственное. С нескрываемым восхищением пишет он и в 90-е годы о волевых качествах знаменитого писателя; но с горечью — об эволюции его взглядов. «Странно, что Солженицын не увидел солидарности тех, кто причастен к культуре, не оценил независимой от состава крови потребности интеллигенции к взаимоподдержке». Взгляд на Солженицына был и остается важным критерием в России; им поверяется человек и его гражданская позиция. В 60-е годы Эткинда и Солженицына многое сближало; оба были противниками системы, ее критиками, диссидентами. Но уже тогда между ними пролегала граница: подобно многим советским интеллигентам, Эткинд был и вправду всего лишь «незаговорщиком», тогда как Солженицын — борцом. Оставляя в стороне этот непростой вопрос, отметим: идейное расхождение Солженицына и Эткинда отражает в известной степени два противоположных пути, которыми искони двигалась наша общественная мысль: «национальный» и «космополитический».
Космополитизм. Извлеченное из благопристойного европейского лексикона, это слово наполнилось у нас в конце 40-х годов особым, зловещим смыслом: стало ругательным, звучащим, случалось, как строка приговора. Космополитами называли тех, кто якобы пресмыкается перед буржуазным Западом, восхищается его мнимыми достижениями, недооценивая наше национальное наследие, великие завоевания русского ума… Но все это было лишь прикрытием: понятие «космополит» (часто с эпитетом «безродный») стало синонимом слова «еврей». Борьба с «космополитизмом» обернулась в СССР разгромом отечественной интеллигенции и нанесла непоправимый урон нашей науке и культуре, не говоря уже о морали.
События той поры не могли не коснуться Эткинда. До конца своих дней запомнил он показательно проработочные заседания в Ленинградском университете, где громили, шельмовали, изничтожали всемирно известных профессоров-филологов, его недавних учителей: Гуковского, Жирмунского, Эйхенбаума и других (арестованный летом 1949 года Гуковский в скором времени умер под следствием в Лефортовской тюрьме). Эткинд, в то время — преподаватель ленинградского Института иностранных языков, был уволен «за ошибки космополитического характера» и лишь с трудом устроился — да и то потому, что ректором был Богданов, — в Тульском педагогическом институте.
О чем и о ком ни писал бы Эткинд, он снова и снова возвращается памятью к тем временам, пытается осмыслить: что же произошло? Как случилось, что в стране победившего Интернационала дело дошло до этнических чисток? Как и почему, разгромив фашизм на фронтах войны, мы понесли тягчайшее поражение в области идеологии — восприняли расовую доктрину нацизма: антисемитизм? Его рассуждения по этому поводу часто перекликаются с мыслями его любимого автора Василия Гроссмана, автора книги «Жизнь и судьба» — главного, по слову Эткинда, русского романа о Второй мировой войне. Современный историк не должен пройти мимо этих важных свидетельств.
«Все началось, — пишет Эткинд, — не с расизма, а с кризиса социалистической идеологии, которую пришлось поспешно… заменить патриотизмом, до тех пор повсеместно и высокомерно отвергавшимся советскими идеологами. Подчеркнуто русский патриотизм, который был призван достойно противостоять германскому национализму, привел к отчуждению евреев. Евреи стали другими, их отодвинули в сторону, в тень».
Нужно ли объяснять, что все это значит — видеть себя другим, отодвинутым в тень. Русскому еврею (и конечно же более русскому, чем еврею), насквозь пропитанному русской культурой, Эткинду, как и многим, было стыдно и больно сознавать себя второсортным, лишним. Не случайно события сталинской (да и позднейшей) поры стали для него глубокой незаживающей раной, беспощадной трагедией, неутихающей болью — конечно, не за себя одного.
«Меня изгоняли из науки и литературы трижды, — вспоминает Эткинд. — В 1949 году — как космополита; в 1964 году — как литератора, посмевшего выступить свидетелем защиты в суде над поэтом Иосифом Бродским… в 1974 году — как состоявшего в близких отношениях с врагом режима А. Солженицыным, а также как автора открытого письма, призывавшего молодых евреев не уезжать, а бороться за свою свободу дома, в России».
Трижды изгоняли. И виной тому каждый раз была его принадлежность к еврейству; защита поэта-еврея; попытка вмешаться в судьбу евреев. Добавим, что именно как еврея его изгнали в 1974 году не только «из науки и литературы», но также — из родного отечества. Генерал Смирнов, принявший Эткинда «в просторном кабинете», доходчиво объяснил ему, что уехать из СССР, подобно М. Ростроповичу, В. Максимову или В. Некрасову, у него не получится: «Для вас это невозможно». «Я понял, — пишет Эткинд, — те, кого я рассматривал как моих предшественников, принадлежат к „коренной национальности“, они русские; я же — еврей, и мне надлежит отправляться в Израиль, да поскорее». Он все правильно понял и выехал с семьей в Израиль. А что через несколько дней он оказался в Париже, так это уже мало интересовало советские органы. Ведь формально-то он уехал как еврей. Пусть помнит, что он — другой! И он всегда это помнил.
Бывший советский профессор, бывший доктор наук, лишенный всех степеней и званий, бывший член Союза советских писателей, Эткинд обретает на Западе подлинную и заслуженную известность. Он избирается профессором Десятого Парижского университета, членом всевозможных европейских обществ, академий, союзов — всего и не перечислишь! Лекции, студенты и аспиранты, общественные выступления, международные конференции — таков привычно лихорадочный ритм его новой жизни. Он защищает французскую диссертацию на степень доктора литературы и гуманитарных наук (1975). Один за другим появляются в печати его новые труды — количество их к середине 90-х годов дорастает до цифры 500. Живя в Париже, он встречается и дружит с Александром Галичем, Виктором Некрасовым, Андреем Синявским, да и сам становится одной из влиятельных фигур среди русской эмиграции «третьей волны». Позднее, расставшись по возрасту с Парижским университетом, преподает в качестве «эмеритуса» в университетах Женевы, Лозанны, Кёльна, Иерусалима, Венеции, Вены, Барселоны, Хельсинки…
Жизнь, говоря словами Иосифа Бродского, «оказалась длинной».
Но из всех перечисленных выше стран ни одна не была так важна для Эткинда (после России, конечно), как Германия. Соперничая с Францией, немецкий язык и немецкая культура занимают в его жизни наибольшее место. Университет, преподавание немецкого в вузе, работа военным переводчиком, переводы немецкой поэзии и прозы, коим в 50 — 60-е годы Эткинд отдал немало сил и времени, — все это формировало его духовную личность. Однако за увлеченным интересом Эткинда к Германии видится не просто германист или историк литературы. Еще важней, чем литература, была для него опять-таки история — германская история XX века, столь тесно слившаяся с российской. Германия, подобно России, была другой его болью.