Сергеев-Ценский Сергей Николаевич
Шрифт:
Все что-то усиленно делали, именно то, что считали необходимым, став на одну точку зрения, и что выходило нелепым и смешным — с другой точки.
Жизнь казалась похожей на острый угол. Чем ближе к вершине, тем теснее, чем дальше от вершины, тем просторнее, но все они сбивались к вершине.
И так как там нечем было дышать, то выдумывали свой воздух.
И я, так же как все, придумал себе дело — тундру, в которую никогда не собирался, а моя соседка по квартире вычурно вышивала спальные туфли, без которых обошелся бы всякий, если бы их не придумали.
Над «тундрой» я просиживал иногда далеко за полночь и тогда слышал, как моя соседка чисто по-женски скороговоркой, шепотом читала молитвы, потом тушила лампу, раздевалась, шурша платьем, и ложилась на скрипучую койку, долго ворочалась и поздно засыпала.
Я понимал, что мой интерес к тундре был выше и шире по объему, чем ее к вышиванию туфель, и мне было ее жаль.
За пять месяцев я так привык к шипению ее керосинки, к ее монотонным песням, тихим молитвам по ночам и даже к однообразному тушению лампы, что и не думал услышать что-нибудь другое.
Но я услышал.
Однажды вечером она пришла не одна, а вдвоем с мужчиной, и когда она говорила тихим опасливым шепотом, он говорил отчетливо и громко.
Я был удивлен и по привычке приподнял обои и припал к щели.
У нее был смущенный и влюбленный вид, а он был здоровый, красный, уверенный в себе малый, в сером пиджаке и полосатом длинном галстуке.
После я узнал, что он был приказчиком в том самом магазине, на который она работала.
Сначала они пили чай, потом какую-то наливку — кажется, рябиновку. И за чаем и за наливкой она рассказывала о себе.
Говорила, что у нее был таинственный «он», монтер с фабрики; когда она забеременела, он ее бросил, она долго «каталажилась» с ребенком, потом продала «машинку» и отправила его в «вошпиталь». Потом жила одна… Скучно стало, так скучно!.. И вот…
Она смотрела на него виноватым взглядом, а он на нее снисходительным и смешливым.
Он наливал рябиновку в новые, очевидно только что купленные, рюмки и говорил коротко и громко:
— Пей!
— Потише ты! Там студент! — испуганно указывала она на стену моей комнаты.
— А нам что студент? Наплевать на студента, — возражал он. — Пей!
И она пила.
Маленькая лампочка с зеленым домодельным бумажным колпаком стояла на столе, и от нее падали на их лица бледнозеленые сквозные тени.
Я только мельком взглядывал на его сытое, с закрученными рыжеватыми усами лицо, больше наблюдал я за маленькой женщиной с романическим прошлым.
Она изменилась, оживилась, похорошела. На зеленоватом от лампы лице ее засветились глаза и стали заметнее, выпуклее.
Видно было, что она выбросила из памяти прошлое и хочет жить моментом, и видно было, что боится.
Страх таился где-то в углах ее лица, в углах ее глаз и губ, в изгибах дрожащих пальцев. Клетчатая кофточка на ее груди неровно подымалась от нервного и частого дыхания.
Что ее пугало? Грех? Счастье?
Не знаю, но ее становилось жаль еще больше, чем прежде, и я отошел к столу.
Потом я слышал опять звяканье рюмок, бульканье наливки, ее быстрый опасливый шепот и его короткие замечания вроде: «Наплевать!.. Пей!.. Великая штука!..»
В этот вечер я не слышал, чтобы она молилась, но как потушила лампу, слышал.
Утром, когда я встал, он уже уходил. Я посмотрел в щель.
Лицо у нее было измятое. Непричесанная, желтая, она держала его руку в своих, глядела на него виноватым взглядом и говорила:
— Как же теперь ты жене скажешь? Небось, искала тебя?
— Штука страшная! Загулял с ребятами, вот и все, — отвечал он, искоса оглядывая ее хмурыми брезгливыми глазами.
Ему хотелось поскорей уйти, и он ушел, не оставшись даже пить чай.
Но через день вечером он пришел снова, потом стал часто приходить по вечерам и уходить утром.
Я наблюдал ее днем, за работой, и видел, что она стала не веселее, не счастливее, а беспокойнее. Тот страх, который таился в углах ее глаз, губ, теперь выползал, рос и окутывал все ее лицо. Она уже не пела, но, отрываясь от работы, со сложенными руками долго и бессмысленно смотрела куда-нибудь в одну точку.
И опять мне было и жаль ее и досадно, досадно на то, что она не умеет и боится быть счастливой.