Сергеев-Ценский Сергей Николаевич
Шрифт:
Где-то впереди, должно быть, в мелком заливе, слышно было, щекотали в тине носами и тихо крякали дикие утки.
— Драли его за то: не бунтуй, — заговорил, закуривая новую цигарку, Онисим. — Бунтовщик он у нас оказался, пошел черкесов бить… За то его и драли… Тут такое дело было, куды! И черкесы наших побили, и наши черкесов побили, а драли только наших, — каких сослали, какие в острогу сидели. Генерал Грабин приезжал, значит, чтобы усмирять это дело… Приехал он, конечно, с удочками, складные такие, с колечками, в ящике их привез… Охотник до этого был, а у нас река, она известная, рыбная… Нужно только места показать, а к кому оборотиться? Ну, становой меня же знает, постоянно рыбу ему вожу, сичас ко мне… Так я, значит, и остался здрав и невредим.
— То-то и дело… Простой это случай такой, — ввернул Семен.
— Не иначе, как случай! До меня уж урядник добирался, да шиша взял. Генерал это мне: «Ну, говорит, рыбак, будет у тебя улов, будет тебе обнова». Ладно, говорю, постараемся. Вынесли это для них ковры на берег, удочки мне дали… Лески богатые были: двадцать пять аршин леска одна. Посмотрел я на грузила, — эх, грузила не по-моему, — дай-ка перевяжу. Перевязал… Глядь, на середке шереспер бултыхнулся… А, думаю, ладно! Насадил и на то самое место как жарну! Как струна леска легла. Генерал так даже присел с удивлением. «Ну, говорит, рыбак! Сроду такого не видал, — как струна леска легла! Когда-то, говорит, рыба будет». А рыбу, говорю, ваше превосходительство, тянуть надо. Сразу это взялось и удилище гнет! Ухватились они вместе, генерал с дочерью, тянут-пыхтят, уморились, насилу к берегу подвели: двенадцать фунтов вытянули. Куда его такого девать? В кулек не лезет; в ковер завернули: солдаты понесли, как упокойника… Генерал мне бумажку свернул, — на! Думал я — рубль, ан десять рублей оказалось… Так я на этом бунту еще и десятку заработал… Дела!
— А будь бы иначе, его бы драли, — опять вставил Семен.
— Это что и говорить! — живо подхватил Онисим. — Потому — урядник на меня зол, а зол, что ему в рыбе не уважаю… Он бы меня не то что драть, — и сейчас бы я в Сибири сидел: сказал бы — зачинщик, и крышка. Нешто нам поверят? Ему поверят, потому что — власть, а мы что?.. Опять же и то сказать: в рыбе уважить! Мы-то за нее нешто денег не плотим? Полтораста рублей мы за реку графу плотим, а за озеро особенно. Как тут уважить? Еле-еле свои деньги выгонишь. А мокнем-то? А ночей-то не спим? Посчитай-ка по совести…
От реки вверх подымались свежие, чуть видные полосы тумана.
Легкие весла челноков враз опускались в воду, и с каждым взмахом их челноки бросали за собою две сажени реки.
— Да вы далеко едете? — спросил Шевардин.
— Ага! Напросился, теперь посиди, — засмеялся Онисим.
— Верст за шесть поедем, за Пришиб. Теперь-то скоро, — прогудел сбоку Семен.
— Рыбы — ее и здесь много, да не возьмешь нипочем, — оглянулся кругом Онисим. — Дубье внизу лежит, такое дубье на дне, прямо столетнее… Сколько сетей об него изорвали, — не возьмешь, как в крепости. Удочками здесь ловить, это так, удочками сколько хочешь… Ну, конечно, не прежние года, это и говорить нечего. Что старики нам говорили да что теперь стало — и звания того нет.
Онисим говорил, и хлопали по воде весла.
Прозрачный и легкий, полный лунных лучей воздух, округленный тишиною, проходил через все тело Шевардина и делал его таким же прозрачным, таким же легким, таким же тихим, но сбоку его, как черная осторожная ночная птица, плыл на узком челноке Семен Драный, и в тишине чудился его замогильный голос, съедающий тишину, и черным пятном на прозрачный воздух ложилась его согнутая спина и съедала прозрачность.
— Как уезжал генерал, — говорил Онисим, — обещал петербургский подарок прислать. Я уж знаю, что это — петербургский подарок: это сто рублей у них называется. Конечно, богатому человеку, что ему сто рублей? Он и тыщу даст за удовольствие. Вот, думаю, поправлюсь; избу покрою, землю сыму, — все честь честью. Месяц жду — нет… Два — нет… Почитай, полгода прошло, — призывает меня становой пристав. — На, говорит, получай, двадцать рублей тебе генерал прислал. — Восемьдесят, значит, зажилил. Что ж, наше дело телячье, — пожевал да в хлев, спорить не станешь… Начальство — его и воля… Восемьдесят рубликов, значит, на его пай пришлось: потрудился, конечно, мужику двадцать передамши… все-таки забота.
Огромная ночь кругом была светла и беззвучна, и Шевардин чувствовал, как в нее, большую, маленькими мутными каплями падали слова мужика.
А за челноками струились яркие пятна света на черной волне, такие яркие, такие едкие, точно река насмешливо мигала глазами.
С вечера падал редкий, но крупный дождь, к ночи он перестал, только небо сплошь обложилось тучами и захлопнуло землю, как крышка гроб.
Слабо качались верхушки яблонь, потом затихли, и черная ночь стала немой.
В шалаше было душно, и Шевардин не спал. Забившиеся от дождя в шалаш комары хищно пели над самым ухом, тонкие и острые в широкой темноте, как блестящие иглы. Пахло лежалыми яблоками и черным хлебом.
Шевардин не спал, но то, что наполняло его днем, плыло теперь перед ним, растягиваясь и сплетаясь в бесформенные пестрые полотна.
Он, с детства привыкший к земле, боготворил землю. Великая дающая сила земли покоряла его в каждом зеленом листе, в каждой тонкой былинке. Он по целым часам мог наблюдать, как завивались около сучьев гибкие усики хмеля, точно осмысленно тянулись к ним издалека, снизу, и как, укрепившись на одном сучке, тонкая зеленая веточка шла выше и усики ее искали новый сучок.
Он понимал и мягкий зеленый мох, робко гнездящийся на старых стволах, там, где извивы коры глубоки, как людские морщины.
И черная, свежевспаханная земля не была для него беззвучной: она была как лицо, полное притаившейся скрытой работы и вот-вот готовое блеснуть яркой мыслью в наряде красивых слов.
И, любя землю, он привык думать, что земля любит его.
Но то, что он видел здесь, было для него новым и обидным: огромная земля кругом смотрела на него враждебно и тупо, как тяжелая каменная голова с надменной складкой бровей. Земля эта была высокая, чужая и пустая, а в провалах ее, где-то в глубоких и узких трещинах, жили люди, хотели подняться, подставляя друг другу плечи, но обрывались и падали, и были темны и были нищи.