Сергеев-Ценский Сергей Николаевич
Шрифт:
Звенела в ушах какая-то многоголосая молодая песня, точно колыхался клочьями теплый утренний туман над рекой…
Представлялись огромные заливные луга с нежной, ласковой далью, запахом полыни, перепелиным боем…
Когда-то в детстве Хохлов видел маленькую картину: на сухой земле между каменьями тесно сплелись в клубок серые змеи. Кругом было много места, но они зловеще жались одна к другой, точно перевязанные невидимыми нитями.
Толпа на проспекте показалась ему таким же тесным липким клубком, и он свернул в переулок.
Сразу стало темно и узко.
Над безглазым длинным забором висели черные ветки, хрустально-звонкие от нависшего на них льда. Где-то впереди одиноко плавало желтое пятно фонаря.
В глухом переулке глухо стучали его шаги, и навстречу им низко над землей ползли, как какое-то длинное, цепкое плоскобрюхое чудовище, смутные в очертаниях дома.
И обидно было за людей, смиренно ютившихся в таких жалких домах.
Вставали огромные улицы, залитые электрическим светом, дома-дворцы и волнистый шум от экипажей. Потом вдруг тесная комната, синий табачный дым, студенты и чья-то свирепо кричащая голова:
— Люди страдают больше всего оттого, что придумали себе религии!.. Да! Религии!.
Хохлов вспомнил, что тогда долго спорили и потом пели «Дубинушку».
Упругие, сильные ноги Хохлова прочно хватались за выступы скользкого тротуара, и в такт его шагам от середины головы к вискам его подкатывалось что-то мягкое, как резиновые мячи, и тихо било — тук-тук.
Хохлов вспоминал, что всякий Кай, как бы ни был он велик, умрет, и нелепым казалось ему жить и работать для будущих поколений, которые тоже умрут.
Но, думая так, он ловил и останавливал собственные мысли, и обидным было для него то, что они такие жалкие, короткие и бьются, точно стая ночных мотыльков, сталкиваясь и жужжа крыльями, все в одно и то же стекло тусклого уличного фонаря.
Там, где кончалась полоса этих мыслей, вернее под ними, лежало одно сплошное ощущение обиды и скуки.
Скукой было то, что было кругом, обидой казалась вся жизнь.
Хотелось чего-то теплого и открытого, светлого и нежного…
Ветер качал хрустально-звонкие ветки над безглазым забором; в сырой, дымной мгле уныло плавало желтое пятно одинокого фонаря; струйки холода, осторожные, как мыши, пробирались тихонько сквозь старую шинель к телу.
В клубе, куда вошел за толпой Хохлов, было жарко, душно и пахло противною смесью духов и пота.
И было что-то позорное для человека, рабское, животное в этом запахе пота, боязливо скрашенном духами.
Широкий зал был набит битком. Вдоль стен рядами сидели на стульях, посередине медленно двигались в пестрой толпе пестрые маски.
Был неизменный святочный дед с длинной чалого цвета бородою и кучей детских игрушек, был черный трубочист с гирьками, ведром и веником; от него постоянно отшатывались с криком и визгом, боясь запачкаться, и он конфузливо убеждал: «Господа, ведь это не сажа, это чернила!.. Честное слово, чернила, и давно высохли!..»
Маленького роста барышня изображала «20-е число». Вся обвешанная двадцатыми числами из отрывных календарей, в обеих руках она держала кучу покупок. На нее обращали внимание, и она сияла.
Другая барышня, тонкая, долгоносая, желтая, была «гением мира». Поводя плечами, она шевелила бумажными крыльями и над буклями жестких волос протягивала вверх длинную косу, наивно сделанную из меча.
Был «ночной сторож», хромой и кривой старикашка, с колотушкой и медной бляхой. То справа, то слева его о чем-то спрашивали; в ответ он так оглушительно кричал: «Чаго?» — что не было сомнения в его глухоте, и публика хохотала.
В стороне, под колонной, стояли «Адам и Ева». Неловко обтянутые в телесного цвета трико с морщинами и складками на сгибах, они держали в руках райское дерево — елку, обвешанную яблоками и обвитую искусителем змеем, сделанным из старой велосипедной шины.
«Ева» была коротка и толста, у «Адама» острыми углами выступали лопатки и локти.
Уродливые тела их были смешны и страшны, но они не видели этого и вызывающе смотрели в толпу.
Кто-то из всего лица сделал длинный, как хобот, красный нос. Около этого носа, украшенного крупными надписями, спорили, смеялись и шумели.
Унылого вида черные домино, идя одно за другим, как черные жуки дерево, точили толпу.
Расцвеченные всеми цветами ярких лоскутов, многочисленные цыганки, испанки, мордовки извивались, сверкали и звенели монистами.
От ширины зала потолок казался тяжелым и низким, и Хохлов ясно видел, что в углах его притаилось что-то бескрылое, ползучее, серое и сонно и мутно улыбалось.
В буфете Хохлов напился.
Он пил рюмку за рюмкой, спешно глотая тонкие ломтики какой-то соленой рыбы.