Сергеев-Ценский Сергей Николаевич
Шрифт:
Улица немощеная — окраина города, зато лес близко. Идет коротконогая сумасшедшая Татьяна и размахивает на ходу руками: что-то бормочет. На крыльце дома напротив, у учителя гимназии, сидит нянька с маленькими детьми, и две свиньи молчаливые и важные выходят из-за угла и останавливаются на перекрестке.
Солнце село, и нигде нет его колючих лучей. Все спокойно, все в мягкой пахучей ризе сумерек, глубоко дышит и молчит. И там, откуда должен показаться муж ее, Семен Иванович, художник, только длинная цепь старых домов.
Они вместе вышли на этюды, но в лесу встретили знакомых на пикнике, и с ними она приехала в город, а он остался писать закат.
И опять вырос в ней лес с шаловливой тропинкой, мшистыми дубами, яркими, как молнии, раскатами зябликов и особым, непередаваемым запахом прошлогодних листьев, густо устлавших землю. И вспомнилось, как Семен Иванович растерянно смотрел кругом и говорил:
— Разве это напишешь?.. Нужно звуки передать и запахи передать, а так разве напишешь?
И задумчиво грыз кисть, а она шутя била его по руке белой от цветов грушевой веткой…
— Последние вечерние телеграммы!.. Официальные донесения!. — раздался вдруг около крикливый голос.
Это разносчик телеграмм, Иов Чечуга, с улицы приник к решетчатой ограде, и сквозь кусты смородины видна была его узкая оранжевая бородка над пучком красных телеграмм. И почему-то, трагический всегда, голос его теперь показался Ольге Александровне важным и вещим, как крик ворона; и когда красный лист телеграмм, яркий в сумерках, перелетел к ней через ограду, ей почудилось, что Чечуга слишком долго топчется на месте, пряча ее деньги, и что то, что он говорил всегда: «Оччень важные известия», — звучит действительно как-то важно.
В саду было темно читать. Ольга Александровна вошла в дом, прошла мимо кухарки Моти, ставившей самовар в сенях, и зажгла в своей спальне свечу.
При трепещущем свете свечи лист телеграмм казался кровавым, и от одного этого цвета проснулся ужас войны, и где-то совсем близко, или в глубине души, проворно застучали острые молоточки, вбивая гвозди в длинный и черный гроб.
В отворенные окна смотрели сумерки, пьяные от аромата белых акаций… Рожденные засыпающей далью, по ним плыли и проносились мимо легкие звуки песни…
Глаза Ольги Александровны бегали по крупным буквам телеграмм, натыкаясь на тяжелые китайские названия каких-то деревень, где вчера ночью шел бой; бой был какой-то незначительный, авангардный, прилагался список убитых и раненых; мелькнул какой-то подполковник, за ним капитан, подпоручики, заурядпрапорщики… и вдруг что-то поплыло под ногами, и красный лист телеграмм стал зловеще зеленым, а на нем ярко засветились две строчки: «Остался на поле сражения, неизвестно — убитым или раненым, поручик Александр Горный».
Закачалась гипсовая статуэтка на столе, трепещущий язычок свечи разбился на тысячу язычков, завертевшихся кругом, как белые мотыльки, и онемело и тяжело опустилось тело.
Когда она очнулась, возле нее на кровати сидел Семен Иванович, и так же, как тогда в детстве, по горячей голове ее ползли капли холодной воды.
От свечи, стоявшей на столе, усталое лицо мужа светилось серыми тенями и было чужим. Страшно взглянули ей прямо в глаза черные листы филодендры, похожие на чьи-то огромные разжатые лапы, и хитро закраснелся, прячась, красный платок уходящей за водою Моти.
Тогда она вспомнила красную телеграмму и красные горы человечьего мяса и вспомнила Сашу. Перед ней мелькнули его глаза, большие и светлые, как окна весною, мелькнули — исчезли, потом, колыхаясь, выплыли снова и стали во всю ширину ее глаз. В них забелели цветущие жасмины и тихие сирени, и расползлись внизу уродливые трупы недавних людей… Потом глаза его ушли дальше, и стала видна вся голова его — высокая, белая, без фуражки, с искаженными от боли чертами.
И когда она увидела эту голову над грудой развороченного мяса так ярко и ясно в двух-трех шагах от себя, — она встала, русоволосая, бледная и прямая:
— А он поднял голову и смо-о-трит!.
Семену Ивановичу показалось, что это не она сказала, что это что-то внутри ее оборвалось и прошелестело: такой беззвучный был ее голос. И неживые были у нее глаза — глубокие и тусклые, с поднятыми бровями: точно все, что было в ней внутри, вдруг поднялось и стерло отражение жизни.
И понял он, что она говорила о Саше. Тогда он ясно представил себе туманное, робкое утро, взрытую снарядами землю, обломанные, с повисшими цветами кусты, — все синевато-сизое, в индиговых тонах, — разбитый передок орудия, застывшую лошадь с подвернутой головой и смелые ракурсы трупов. И когда он вообразил поднятую над телами живую голову, искаженную недоумением и болью, все осветилось в нем этой парой горящих глаз, как пожаром.