Сергеев-Ценский Сергей Николаевич
Шрифт:
И лицо Мушки стало до того вызывающе, что испугало Ольгу Михайловну.
Утро 25 июля было душное так же, как и несколько предыдущих утр, море так же пустынно; у гор, направо от дачки Ольги Михайловны был такой же неживой, засушенный вид, какой принимали они всегда в июле; совершенно неподвижно сидящие кусты дубняка по скатам были точно вырезаны из окрашенного картона и точь-в-точь такие же, как накануне; и точно так же розовы и сини были шиферные откосы балок… так решил бы невнимательно скользнувший по всему кругом скучающий взгляд. Но неисчислимо много нового вошло кругом в это утро для глаза, умеющего смотреть и видеть.
В это утро Мушка в первый раз отчетливо увидела, какая страшная вещь небо — обыкновенное небо, июльское, чистое, без единого облачка. Она выгнала Женьку пастись, а сама присела на откосе балки и, задрав голову и открыв рот, уперлась в небо глазами. Смотрела с минуту, и то, что увидела, ее испугало. Небо роилось… Небо было все как бы живое, — бесспорно живое, — и роилось: от неба, как пух с одуванчика, отлетало новое, верхнее небо и кружилось темными точками, а от этого второго — новое, и еще, и еще… и трудно было следить глазами за тем, что вчера еще было только воздухом, голубым, потому что преломлялись в нем как-то солнечные лучи… И когда потом, удивленная, глянула на море Мушка, она и здесь увидела то, чего никогда не видела раньше: она ясно заметила неровную, щербатую линию горизонта, потому что там изгибались, всплескивали и падали такие же самые волны, как и здесь, вблизи: совсем не было перспективы.
А горы струились… Было явственное шевеление и голых сине-розовых камней на верхушках, и кустов кизиля, карагача и дуба… Было дрожание, дышание, передвижка пятен… Просто как будто во множестве сбегали вниз взболтанно-пыльно-зеленые струйки… Так было только в это утро, — никогда не было раньше.
Это поразило Мушку. Это почти встревожило ее. От этого, нового, стало даже как-то неловко. И когда, бросив Женьку с Толкушкой, вошла она на веранду, где Ольга Михайловна подметала пол, она остановилась прямо против нее и смотрела, чтобы убедиться, что это, лучше, чем чье-либо другое в жизни, знакомое ей лицо теперь будет не такое, как всегда, — другое… И с замиранием сердца увидела, что действительно другое: оно точно светилось изнутри, — такое стало отчетливое…
Она села, скрестив ноги, — локоть левой руки в колено и подбородок в ладонь; и смотрела на это лицо в упор. Мушка была очень похожа на мать, и знала это, и теперь ей как-то неоспоримо показалось, что это она сама, нагнувшись и подвязав голову по-бабьи синим линючим платком, водит по неровному бетонному полу обшарпанным веником, и эта рука, державшая веник, загрубелая уже в работе и с неотмытно-грязными пальцами, — ее собственная рука.
Мать сказала дочери:
— Что же ты сидишь без дела?
Мушка ответила тихо, точно говоря сама с собой:
— А что же мне делать?.. Мне нечего делать.
— Как нечего?.. Поди-ка решай задачу дальше…
— Не хочу, — сама себе ответила Мушка.
— Как это «не хочу»?.. — подняла от полу голову мать.
— Не хочу и все… Была охота!.. Тебе какая польза от того, что ты училась?..
— А вот я возьму лозину, да лозиной!
Почему-то именно так стала говорить в последнее время Ольга Михайловна, и Мушка раньше удивлялась, откуда она это взяла, но теперь она будто говорила сама с собою и не заметила этого. Она спросила:
— Вот умер Колька… и все?
— Что «все»?
— И больше ничего?.. И ему ничего уж больше… Как же это?..
— Что же ему еще?.. Что ты? Бредишь?
— Все-таки что-нибудь нужно бы… И с Павлушки никто не спросит?.. Ведь он все равно, что убил!
— Я тебе сказала: иди, решай задачу!
— Не хочу… Я после… И никому до этого нет дела!.. Вот страшно!
— Он был слепой… и глупый…
— Значит, таких можно убивать? Я, положим, читала в истории, — был такой народ… больных детей бросали со скалы вниз… и разбивали об камни…
— Тут с Павлушки спросить, — с мальчишки несчастного, а папу убили в поезде, — с кого спросить?..
Ольга Михайловна домела пол и выпрямилась и обернулась лицом к Мушке. Лицо это светилось изнутри, и Мушка почувствовала, что ее собственное лицо теперь светится именно так же.
— Вот и папу тоже… Убили папу, и никто за это не ответит… И никому, никому это не нужно… И мы скоро забудем.
— Не теряй зря времени и не болтай, чего не понимаешь… Садись заниматься!..
— Вот, — не понимаю!.. Я не понимаю, а ты понимаешь? Я тоже хочу понять!.. А ты объясни!.. То говорили: «Грех, грех», — а то кругом убивают, и никакого греха…
— Потому что не с кого спросить… И некому спросить, понимаешь?.. Некому!.. А со временем спросят…
— И за папу?.. Разве кто-нибудь будет узнавать, кто его убил?.. И, может быть, кто его убил, этого даже не видел… Папу ведь ночью убили… Конечно, не видел!.. Просто, стреляли в поезд, а совсем даже не в папу…
— И все-таки он ответит!.. Когда-нибудь ответит…
— Мама, а ты знаешь… Ты помнишь, как мы с тобой ехали с завода, и ты боялась, как бы сыпную вошь не схватить?.. Помнишь, я с тебя снимала, а ты с меня?.. От сыпной вши сколько народу погибло? Миллион?.. Значит, сыпная вошь за это ответит? Ура!.. Вошь ответит!.. Кому же этот вшиный ответ нужен?..