Малявин Владимир
Шрифт:
«Человека незаурядного ума свет не потерпит. Человек выдающихся качеств будет гоним современниками. Вот почему древние уходили от общества. Но бывают времена, когда люди, даже уйдя от мира, не могут себя спасти, и тогда они погребают себя в глубоком уединении. Велико небо – а они не осмеливаются поднять голову. Широка земля – а они не осмеливаются ступить ногой. Если человек не смеет жить среди людей, как посмеет он быть при дворе? И если человек не в силах уберечь сам себя, как сможет он заботиться о других? Если, даже не совершив ошибки, он подвергается клевете, как осмелится он покушаться [на авторитет правителя]? И если, даже храня молчание, он страдает от сплетен и злословия, как осмелится он говорить откровенно?»
Вспомнив примеры Цюй Юаня и других древних, не вынесших душевных мук и покончивших с собой, Сюнь Юэ замечает:
«Как это больно! Когда в таком огромном мире столь крошечному созданию, как человек, некуда себя деть – как горько это сознавать! Вот почему древние, опасаясь бед, прибегали к разным уловкам, чтобы спасти себя, – прямое делали кривым, квадратное – круглым и забрызгивали грязью чистоту белого шелка» [Хань цзи, цз. 25, с. 6б-7б].
Приведенных выдержек из литературы II в. достаточно для того, чтобы составить общее представление о жизненной позиции того времени. Это поколение ши отличает глубокая и, кажется, искренняя неприязнь к чиновничьей карьере, вообще к политике в ее практических формах. По сравнению с начальным периодом царствования Хань глубина и масштабы душевной драмы «целеустремленного мужа» на службе заметно выросли. Там речь шла об утрате смысла индивидуального существования, здесь – об утрате смысла целой политической системы, распаде социальных устоев бытия ши.
Строители империи в ужасе отшатнулись от созданного ими. Но альтернативы бюрократическому строю ши предложить не могли, и полного разрыва с официальным порядком не состоялось. Если отшельничество выражало протест против самоубийственных тенденций развития империи, «молчание» отшельников отразило слабость и, более того, бесперспективность этого протеста. Распад империи ши пытались возместить лишь эмоциями – гневом, направленным на «узурпаторов», и тоской по идеалу «согласия» людей.
Мы располагаем замечательным свидетельством острого духовного кризиса позднеханьских ши – сборником лирических миниатюр «Девятнадцать древних стихотворений». Оставим в стороне обстоятельства появления и художественные особенности этих анонимных шедевров древнекитайской лирики. Есть веские основания полагать, что они написаны не ранее начала II в. Стихотворения сборника проникнуты чувством скорби о быстротечности времени, которому сопутствуют мотивы скитания вдали от родины, разлуки с верным другом. Уже начальные строки первого стихотворения гласят:
В пути и в пути, и снова в пути и в пути,
Так мы, господин, расстались, когда мы в живых.
Меж нами лежат бессчетные тысячи ли,
И каждый из нас у самого края небес.
(Перевод Л.З. Эйдлина)
Это стихи не о странствии и разлуке как таковых, хотя за десятилетия дворцовых переворотов и действия законов о «запрете клики» многие служилые люди действительно испытали и то и другое. Лиризм «древних стихотворений» вдохновлен одной безусловной и с редкой непосредственностью пережитой истиной, что «живет человек между небом и этой землей так непрочно, как будто он странник и в дальнем пути» (перевод Л.З. Эйдлина).
Удел человека, провозглашаемый «древними стихотворениями» – быть кратковременным гостем в этом мире, где ничего не принадлежит ему. Не изреченной, но неодолимой чертой отделен их лирический герой от мира преходящих людских радостей и забот, и ему остаются лишь воспоминания о давно потерянном счастье и мечты о дружбе, «крепкой, как камень». Но нет возврата скитальцу, и нет ему надежды:
Мне снова прийти бы к входу в родимый дом.
Я хочу возвратиться, и нет предо мною дорог!
(Перевод Л.З. Эйдлина)
«Древние стихи» раскрывают еще одну важную грань нового миросознания ши. Нетрудно видеть, что звучащие в них тоска по ушедшему счастью, тягостное предчувствие смерти предполагают обостренное ощущение ценности жизни, единственной и неповторимой.
Идея достоинства жизни как биологического факта не была новостью в ханьскую эпоху – за нее ратовали еще древние даосы, в частности Чжуан-цзы. Даосская тема мудрого сохранения себя, призыв не связывать себя путами «мира людей» традиционны для образованных верхов ханьской империи. Однако ханьские современники воспринимали учение Чжуан-цзы лишь как жизненную программу и, по всей видимости, не обращали внимания на фундаментальную идею «поравнения вещей» у древнего философа, что предполагало, помимо прочего, идею неразрывности жизни и смерти. Толкователь Чжуан-цзы Го Сян в конце III в. отмечал в своих комментариях к трактату: «Раньше было принято считать, что Чжуан-цзы любил смерть и ненавидел жизнь». Надо полагать, Го Сян имел в виду мнение, сложившееся именно при Хань.
Как мы уже видели, ощущению подавленности и покинутости в традиции ши неизменно противопоставлялся идеал истинной привольной жизни. Этот идеал не был чужд и раннеханьским чиновникам, и позднейшей служилой знати, но их зависимость от службы делала его неконкретным, смутным, подчас даже не лишенным доли цинизма и потому малоубедительным. Однако с ростом социальной автономности ши и усилением их недовольства службой старый идеал приобрел новый смысл, имевший колоссальное значение для судеб китайской культуры: его стали связывать с жизнью на лоне природы и в единстве с ней.
Впервые переосмысление жизненного идеала отчетливо выразилось в творчестве Чжан Хэна, написавшего короткую оду «Возвращаюсь к полям». Вначале поэт заявляет, что он долго и без толку служил в столице, устал от городской суеты и теперь хочет «отринуть пыль и грязь» этого мира, уподобившись мудрым отшельникам древности. Далее он рисует картину весеннего оживления природы: «В лучшую пору, в средний месяц весны, благодатна погода, воздух светел и чист. На холмах и в низинах всюду пышная поросль, и буйно цветут все травы. Скопа бьет крылами, иволга грустно поет. Касаясь друг друга шеями, они то взмывают ввысь, то стремглав мчатся вниз, громко крича. Я привольно брожу, и всему вокруг радуется сердце» [Лянхань вэньсюэ, с. 82].