Шрифт:
Внезапно завершаются звуки. Концерт окончен. Скрипач и пианистка выходят из зала в ночь, стоят рядом за кактусом, а я все еще сижу на камне и говорю про себя: «Господи, как они выглядят, стоя рядом? Как будто только вышли из-под свадебного балдахина, который и соткали звуки их инструментов».
А публика встает с мест, окружает исполнителей, жмет руку Элимелеху и Машеньке. Как будто они и в самом деле жених и невеста. Все хвалят концерт. Жмут руку больше Машеньке. Постепенно начинают ее оттеснять от Элимелеха, и расстояние между ними увеличивается. Я хочу призвать эту толпу к порядку: «Отстаньте от них, оставьте их вдвоем. Ведь только в эту ночь встретились их души, а вы грубо врываетесь между ними. Что это за злое начало, которое заставляет вас отталкивать друг от друга эти близкие по духу души?»
Я хочу все это выкрикнуть, но голос застревает в горле. Сижу, как парализованный, на камне, и слышу голос брата из этого клубка тел, толпящихся между Элимелехом и Машенькой:
«Наум, мандолину! Тащи сюда мандолину!»
Вот и Наум. Кибуц всегда танцует под звуки его мандолины. Машенька, известно, прекрасная танцорша, брат мой – тоже. Элимелех танцор невеликий. Играет мандолина, кибуц танцует. И в центре – Машенька и мой брат. Тонка девушка в талии, ноги длинные, сарафан развивается вокруг тела, вышитая кофточка прилипла к спине. Туфли она сбросила, кружится босиком, косы ее и грудь колышутся в такт пляски. Не ветер ночной, а лишь горячее дыхание Машеньки смешивается с горячим дыханием моего брата Иосефа. Полночь. Пляшут только эти двое. Вокруг стоят стенкой, хлопают в такт. Хватает мой брат девушку за талию, приподымает и кружит. И Шлойме Гринблат кричит: «Ура!» И смех Машеньки становится все громче.
А где же скрипач? Исчез! Нырнул в темноту, позади всех, со своей скрипкой, опустив голову. Там нахожу его после долгих поисков. Я ведь и не пробовал кофе с печеньем. Держу стакан в одной руке, печенье – в другой. Даю Элимелеху:
«Вот, ешь печенье и пей кофе».
Он дает мне скрипку и смычок. Говорю:
«Почему ты не играешь? Сыграй что-нибудь».
«Мандолина играет, Соломон. В кибуце предпочитают скрипке мандолину».
Улыбался Элимелех, и улыбка его была странной, ибо улыбались одни лишь губы, глаза же были темны от печали. Я не мог найти себе места, не знал, что делать. Водил смычком по струнам, и скрипка издавала раздражающие звуки. Люди вокруг удивлялись. Конечно же, возник Шлойме:
«Что, Соломон тоже среди музыкантов?»
Элимелех вырвал из моих рук скрипку и смычок. Мандолина смолкла. Кончилась гулянка. Все расходились. Машенька пошла к себе в палатку, стройная, тонкая, гибкая, и лунный свет осторожно крался за нею. На поляне остались лишь мы вдвоем – я и Элимелех.
«Пошли ко мне в барак, поговорим немного», – говорю я другу.
Сидели мы у входа в барак. Постепенно все вокруг стихло. Опустели тропинки. Ночные облака покрыли луну.
Лицо Элимелеха было словно отмечено печатью печали.
Мы сидели и молчали, прислушиваясь к ночным звукам и голосам, собирающимся эхом в ограде кибуца. Голоса эти, что так изменились во время концерта Элимелеха и Машеньки, возвращались в свое обычное состояние. Снова рыдали шакалы, лаяли псы, мяукали кошки, вскрикивали со сна птицы, мычали коровы, паниковали курицы, плакал ребенок. Шаги ночного сторожа громко отдавались на пустой тропе. В прорези палатки Машеньки погасло пламя коптилки. Внезапно Элимелех вскочил и побежал к ее палатке, оставив около меня скрипку и смычок. Я чувствовал, что это плохо кончится. Но попробуй, – останови бегущего и обуянного любовью человека. Лишь добавил ко всем ночным голосам глубокий вздох. Взял инструмент и вошел в барак. Чувствовал страшную жажду, начал пить, не отрываясь от кувшина. И вдруг слышу крик, пробравший меня до костей.
Я побежал во двор. Весь кибуц всполошился. Люди бежали к палатке Машеньки, и впереди всех спасателей – мой брат Иосеф и Шлойме Гринблат. Они первыми прибежали к палатке.
У входа стоит онемевший Элимелех. В палатке, на постели, сидит дрожащая Машенька. Длинные ее волосы взлохмачены, глаза расширены. Мой брат Иосеф уже рядом с ней, держит ее руку в своей руке.
Потянул я Элимелеха за собой, к бараку. Многих усилий потребовалось, чтобы заставить его открыть рот. Душа, говорит он, требовала – поговорить, в конце концов, с Машенькой, неотложно, не откладывая на завтра. Ведь еще не отзвучали звуки их общей партии «Крейцеровой сонаты» Бетховена. Он и представить не мог себе, что звуки эти уже смолкли в ее сердце. Когда он подошел к ее палатке, в темноте лишь светилась белизна постели и разметанные по этой белизне черные ее волосы. Глядел на спящую девушку Элимелех и не мог рта раскрыть. Вдруг она проснулась, увидела огромную тень у постели. Со сна, со страха начала истерически кричать. Вот и вся правда!
В ту ночь мой брат остался в палатке Машеньки. Несомненно, доказывал ей, что Элимелех намеревался… И пошло это слово гулять по кибуцу, в столовой, во всех углах, во всех бараках и палатках – «намеревался…» И защитниками невинной девушки выступали мой брат Йосеф и Шлойме Гринблат.
И решили судить Элимелеха за беззащитную его любовь и за действие, которое можно было считать непристойным.
Вечер сошел на кибуц. Сидели мы с Элимелехом у входа в его шалаш, на ветвях эвкалипта. Малая птица парила в воздухе, и весь покой вселенной был в этом ее парении. Она почти застыла в одной точке, словно бы сам воздух держал ее на своих струях.
Элимелех не сводил с нее взгляд:
«Насколько она тиха и спокойна».
«Удивительно спокойна».
«Я ее не понимаю».
«Птицу?
«Машеньку не понимаю. Вот уже неделю, со дня концерта, она со мной не разговаривает при людях. Иногда я встречаю во дворе одну, и тогда она тайком кивает мне головой, и тут же убегает. Не понимаю ее, Соломон».
«Ну, что ты не понимаешь? Все из-за случая в ее палатке».
«Но она ведь может сказать правду, что ничего в палатке не было. Она ведь единственная знает всю правду».