Шрифт:
— Ты… о себе или о майоре?
Оба говорили злым шепотом, не желая впутывать остальных.
…обычная, металлическая. Втащит, и пиши пропало. Это-то хоть тебе ясно, если в самом деле не с луны свалился. Идеалист…
Нет, он всегда жил на земле, порой мучительно размышляя, чем же она прочней держится, добром или злом, и может ли добро быть таким же активным и беспощадным, оставаясь самим собой. Идеалист? Выходит, честность не что иное, как наивная простота? Он простак, идеалист? А Борис земной, реалист. “Все мы служим одному делу”. Он, видите ли, служит делу вместе с людьми, которым не верит! Боится! Иначе зачем было обманывать их — Клавку, его, майора?!
Было такое ощущение, будто его обворовали, полезли в душу, пытаясь отнять самое дорогое — не его, общее, то, чем живы все, — совесть, и в ответ на его вопли с усмешкой обзывают идеалистом.
— Так вот послушай…
— Не желаю.
— Боишься?
— Отстань. И заруби себе на носу — никогда ничего не боялся.
…слова…
— И не боюсь.
— Даже стрелять в человека, чтобы избавиться от свидетеля? — Он враг!
— Ошибаешься. Он такой же враг, как ты друг. И мог бы свободно тебя пристукнуть, потому что знал о тебе все, а ты о нем ничего. Но решил, пусть с тобой свои разберутся. А ты…
— Слушай, чего ты хочешь? — Борис поморщился. Но Антон видел злую растерянность, метнувшуюся в его глазах, и уже не испытывал жалости. Сказал с раздумчивой усмешкой:
— А ведь ты смог бы продать по “обстоятельствам”. И с повинной пришел по обстоятельствам!
— Выбирай слова!
— Точно, смог бы. Потому что идеалы, извини за высокий слог, без людей не существуют, а ты их Ъ грош, не ставил. Никогда! Вот и купили тебя за две копейки. Р-реалист…
Качнулся от внезапного удара в висок. И тут же ударил налитой свинцом рукой. Еще и еще. Резко, как развернутая пружина, в холодной стремительной ярости, не давая ответить, то ли не чувствуя боли, навалился, пока не захрипело под пальцами, обдав горячей волной. Его с трудом оттащили. Потом он слышал возню — Борьку приводили в чувство, скрип открываемой двери, басовитый голос Донченко: “С цепи сорвались? Давай, давай, подымайся, орел”, — и отрывистый уговаривающий — Васькин:
— Все в порядке, Марусь, ничего не было, ясно? И ша, не болтай начальству.
— От него скроешь как раз.
— Из-за чего сыр-бор?
— …Старые счеты из-за невесты, — урезонивал Васька.
Голоса переплелись, Антон, словно отключившись, молчал, сцепив меж коленей отяжелевшие руки. На душе было скверно. Кажется, впервые в жизни почувствовал, что мог бы спокойно убить человека. Услышал сипловатый Борькин тенорок, отвечавший не то Ваське, не то Богданычу: “Не волнуйтесь, я свое искуплю, хотя вины моей нет…” — и подумал, что Борька так ничего и не понял и эта его мудреная правота, наверное, помрет вместе с ним.
Для Антона он уже сейчас не существовал. Удалялся, становясь крохотным, как в перевернутом бинокле, почти неразличимым, не оставлял в душе ничего, кроме терпкой досады.
Антон поднялся, весь какой-то. опустошенный, чувствуя страшную усталость и вместе с тем легкость, будто сбросил тяжкую ношу, и пошел на огонек цигарки. Присел рядом с Васькой, прилипнув спиной к шершавой нагретой за день стене, и закрыл глаза.
— Нашли время для свары, — сказал Васька. — А вообще здоров драться, даже не подумаешь.
— Это не свара.
— Знаем, слыхали.
— Сосунки, — проворчал Богданыч, — больше драться не с кем? Война кругом, там и доказывайте.
— Докажем, — ответил за него Васька.
— Ты бы помолчал. В медсанбат тебе надо.
— Транспорта у них нету. Да я и не просился особо… Так, поднывает слегка. А ходить можно. Маруся сказала — до свадьбы заживет, а пока потерпи. Я говорю, если б до нашей с тобой… Шикарная деваха, пудов на пять потянет. Как говорят французы…
— Заткнулся бы со своим французским.
— Не скажи, язык всегда сгодится. На, держи.
— Что это?
— Бекон а-ля рус, парикмахер раскололся. Теткины запасы. — А сам?
— Уже.
— Бери, раз дают, — отозвался Богданыч. — Деликатный какой. Твою махру все скурили.
— О! — сказал Васька. — Это по-нашему. Мое твое, все мое. И значит, общее.
Он понимал — его старались отвлечь от случившегося.
— Во балаболка, — хрипнул со смехом Богданыч. — Завод на сутки… Какой же -ты в мирное время был?
— Грустный. На грусть баба идет. Косяком. Лермонтова читал?
— И много у тебя их было? — спросил Антон.
— Много не много, а одна была и та бросила. Несерьезный, говорит, ничего не достиг.
— Не поймешь тебя.
— Я и сам себя не пойму. А что? Умный человек, он загадка.
Богданыч прыснул. Антон перестал жевать, чувствуя на себе пристальный из темного угла взгляд Бориса.
…Неслышно распахнулась дверь, в сизовато-лунном ее квадрате возникла громоздкая, как бы вглядывающаяся в полумрак фигура старшины, не спеша, вразвалку приблизилась, очевидно, высмотрев их с Васькой, и от этой неслышно надвигавшейся огромной тени со смутно белевшим пятном лица, еще днем поразившего Антона какой-то туповатой, по-детски жесткой непреклонностью, стало не по себе.