Шрифт:
И Юра видел, как шел этот отряд, но главное, что в нем его поразило, — это Оля Щербинина, какая она была важная со знаменем, как настоящая героиня, а две с ружьями по сторонам — как ее оруженоски.
Он проводил отряд до пристани, но там, в сутолоке, за спинами взрослых, не мог разглядеть как следует церемонию встречи двух отрядов — крымского и кавказского, а вмешаться самому в отряд как же было возможно? Конечно, сказали бы: «Ты откуда взялся? Разве ты пионер? Иди-ка ты прочь!»
Было очень досадно и то, что его вообще затолкали, оттерли: давка на пристани была страшная, — пришлось уйти, так и не досмотрев до конца, как Оля возвращалась обратно. Его беспокоило даже, не тяжелое ли было для нее знамя, не слишком ли она устала.
Придя домой, он прежде всего хотел записать в дневник, в который так давно уже ничего не записывал, опять своим шифром об Оле, как она была хороша с красным знаменем в руках, хоть картину с нее рисуй, — точно предводительница войска, ведущая в бой. Но сколько ни искал дневника, найти его не мог.
Потом он вспомнил, что как-то на днях брал его с собою, чтобы записать окончание одного стихотворения, если придет что-нибудь в голову. И вот, конечно, где-то он его потерял. Матери он не сказал об этом, — он сказал ей другое:
— Мама, почему это я не пионер, не понимаю!.. Это так замечательно — идти под барабан по улицам!
— Тебе разве хочется быть пионером? — удивилась даже несколько мать, потому что раньше он никогда не выражал такого желания.
— Ко-неч-но же! Это очень красиво, как они шли сегодня!.. Я тоже мог бы быть барабанщиком и идти впереди всех!
Он хотел было добавить, что за ним тогда шла бы Оля Щербинина, но вовремя удержался, а мать ответила:
— Что же, вот папа придет вечером, скажи ему, если тебе так хочется… А лучше всего это начнешь ты на новом месте, в Москве.
— Нет, я хочу здесь, мама! Я хочу именно здесь начать! — с большой горячностью подхватил Юра и даже ногой притопнул.
На другой день уже не то чтобы случайно встретил Олю Щербинину Юра, — нет, он сознательно ждал ее, когда она шла из школы. Он хотел спросить ее, как будто от нее одной только и зависело это, не примет ли она его в отряд пионеров? И когда показались простенькое, с перехватом, белое с красными кружочками платье Оли и такая необыкновенная, такая единственная в мире голова в шапке густых золотящихся волос, Юра жадно следил за каждым шагом девочки, за каждым поворотом ее лица.
Вот она уже близко, и больше нельзя уже, так кажется Юре, стоять и только глядеть на нее, — надо что-нибудь делать, но оторвать от нее глаз он совершенно не в состоянии, и даже руки никак не хотят подняться, чтобы сорвать хотя бы, например, лист с той дикой груши, под которой он стоит.
Она подходит походкою тех, которые знают, что ими любуются. И она смотрит на него пристально, но как-то нельзя сказать, чтобы дружелюбно. И вместо того чтобы сразу спросить о том, что он придумал спросить, он только привычным уже движением руки снимает свой картузик, она не говорит ему: «Здравствуй, Юрочка!» — как он ожидает, нет, — она оглядывает его презрительно с головы до ног и как-то шипит непонятно:
— Ишь ты-ы, второй Пуш-шкин!
И проходит.
Он ошеломлен, он ничего не понимает. Он только глядит ей вслед, стоя с открытым ртом, и вдруг она задерживает немного шаг, оборачивается и несколько театрально, нараспев и в нос почему-то говорит:
— Мы… плыли… по… по… по грязи! — И это «по… по» так уничтожающе у нее выходит.
Тут Юра вспоминает, что это он писал когда-то в потерянном дневнике, описывая путешествие в гости к Морозовым.
Она уходит своей непостижимо легкой, красивой походкой, а он вспоминает и то, что «вторым Пушкиным» он сам себя назвал, — правда, в будущем времени, — все в том же потерянном дневнике. И для него становится ясно, что дневник этот найден не кем-нибудь, а именно ею, Олей, и вот именно потому, что она прочитала его дневник, она его и презирает и над ним смеется.
Он все еще стоит на месте, хотя Оля уже скрывается в переулке. Он усиленно припоминает, что такое было в его дневнике еще, за что вдруг Оле вздумалось отнестись к нему с таким явным презрением.
Если бы это можно было сказать матери, он зарыдал бы и опрометью кинулся бы к ней, но он стоит только ошеломленный, уничтоженный и вспоминает. И вдруг вспомнился ему изобретенный им шифр. Теперь он кажется ему придуманным так непростительно глупо, что всякий разберет его, конечно, с первого взгляда. Она расшифровала его заветную запись, и, разумеется, первая же строка в ней: «Я влюблен в Олю» — должна была ее оскорбить. «Влюблен», — точно он взрослый! Вот за это она его так и осмеяла!.. И Юра с большим усилием сходит, наконец, с места, точно на этом месте он был буквально раздавлен словами Оли.
Он направляется сначала домой, но у самой калитки останавливается в нерешительности. Минуты две крутит он щеколду и тихо звякает ею, потом медленно, глядя в землю, идет обратно.
Он проходит мимо колодца, из которого берут воду все, кто живет поблизости, мимо того же бывшего татарского кладбища, теперь зеленой поляны, на которой две гречанки пасут коров и вяжут чулки. Мимоходом он думает о гречанках, что это вообще существа очень странные: они пасут коров и вяжут чулки, стоят в очередях у лавок и вяжут чулки, несут, пригибаясь до самой земли, тяжеленные вязанки сухого хвороста из леса, километра за три, и все-таки вяжут чулки, цепляя за землю спицами! Должно быть, они вяжут чулки и во сне.