Шрифт:
Спустя почти месяц — через шесть пересылок и семь эшелонов — с протяжным железным стоном открывались кованые ворота очередного домзака…
Началась долгая, всегда изматывающая суматоха тюремного устройства. Но обнаружилось и новшество: прежнюю одежду отбирали, взамен выдавались тюремные робы, ватники и квитанции на сданное имущество.
Шегаев не поленился прочесть. Прочтя, замахал квитком из-за голов:
— Послушайте! Вы шляпу не вписали!
Кладовщик, сгорбленный человек с вислыми усами, празднично белевшими на изможденном лице, одетый в такой же тюремный ватник, с тяжелым недоумением всматривался в кричащего.
— Шляпа! Шляпа у меня была! Вы не вписали! Фетровая!
— Какая шляпа? — недоумение выплеснулось досадой. — Зачем тебе?
— Что значит — «зачем»?! Это моя шляпа! Выйду на свободу — нужно же что-то на голову надеть!
Глядя на него как на сумасшедшего, кладовщик соболезнующе покачал головой.
— Шляпу ему! Выйдет он… — и махнул рукой, отворачиваясь: — Не нужна тебе шляпа. Отсюда не выходят.
Дорога на Песчанку
Верно говорят: марток — надевай трое порток!..
Однако о трех портках приходилось только мечтать, а два оттепельных дня поманили весной, а погоды не сделали: сырой восточный ветер насквозь продувал пустой щелястый «телятник», будто в насмешку называемый иными теплушкой.
Он жался в угол нар, где можно было подгрести под седалище пару горстей трухи. Когда-то она была соломой, пахла зноем, хлебом, теперь несло влажной прелью и дерьмецом.
Человек шесть вольнонаемных расположились в другом конце вагона — выпивали, закусывали, негромко галдели, потом, настелив каких-то мешков, разобрались ко сну.
Колеса все так же стучали на стыках, паровоз (старая коломенская «кукушка») пыхтел и гремел шатунами. Рабочий поезд неспешно шел по участку недостроенной железнодорожной магистрали Котлас — Воркута.
Шегаев крякнул, плотнее закрутил шарф, поежился. В щели поддувало — будь здоров, сырой запах промерзшей тайги так и гулял по теплушке.
Там, откуда он уезжал, ничего хорошего не было. Гиблое место с птичьим названием — Чибью. Переименовали в Ухту… да что толку? Как ни назови — все гнилой комариный угол, сырое пространство глухой низкорослой тайги. Реки сосут влагу с окрестных болот. Зимой — метели, сырые ветры, туманы… как потеплеет — дожди, дожди, дожди!.. тучи комарья, гнуса, мошки!.. И отовсюду видны буровые вышки — с дощатыми сарайками на верхах.
Однако все же какая-никакая цивилизация: на одном берегу лагпункт номер раз и рабочий поселок для вольнонаемных: столовая, продовольственный ларек, комендатура. И все начальство, чуть на отшибе, — и производственное, и гэпэушное. А раз начальство, то и структура для него соответствующая — хорошие крепкие бараки, для руководства двухэтажные дома под названием «финские», итээровская столовая, особая чекистская… Много рабочего люда — причем не новодельного советского разлива, а еще царского — механики, электрики, металлисты. Дизельная станция, дающая свет желтых лампочек.
На другом берегу три диковинные избы — школа, Дом культуры и Дом Союзов — с портиками из неструганых досок и бревенчатых колонн: с тоски, что ли, потянуло на античность архитектора Левитана, что сам тянул здесь срок за контрреволюционную деятельность?..
Но главное — жизнь за последний год как-то устроилась, вышла на ровное. Наконец-то спокойная работа — не случайная (скажем, валить деревья или бить шурфы), на какую могут бросить любого, чем бы он прежде ни занимался, а по тому делу, в котором ты дока, профессионал, которое знаешь и любишь. Тесный круг сотрудников, тоже людей не случайных, ставших товарищами. Быт нормальный, устоявшийся — свое место, где вечером ложишься, а утром просыпаешься, своя собственная миска, своя кружка… мелочевка разная, какую в зоне не заимеешь, — жестянка с заваркой, нож…
Даже в камере человек обзаводится пожитками, будь они неладны. Чем больше их, тем хлопотнее, всякий шмон вгоняет в пот: трудись, собирая в спешке, под окрики, всякий раз тащи все с собой, как улитка, и выкладывай на проверку. Ведь без имущества, без простыни, без миски-кружки, без какой-никакой подушки и прочего мелкого, затертого в камере, засаленного до неузнаваемости скарба человек не проживет. А чем больше шмоток, тем дольше шмон — легко ли прощупать все швы, во все дырки сунуть палец! Чем дольше шмон, тем больше недовольство контролеров, в любую секунду готовых в отместку, проверяя ботинок, сломать подошву или объявить черенок зубной щетки слишком острым, а потому способным явиться оружием, а потому и запретным. И тут же — шварк в дальний угол!..
Что уж говорить, коли человек получает относительную свободу? Тут же вокруг него заводится масса необязательных вещей: носовой платок, вилка, вторая вилка, вторая, а то и третья кружка… а то, глядишь, и полушубок, откуда ни возьмись, повис на крюке.
И настолько все это хорошо, удобно и приятно, что даже иллюзии какие-то возникают, мечты — дескать, что за славная основательность! что мешает быть ей всегда?..
И вот тут-то бац! — распоряжение по селектору: все бросить и выехать в сельхоз «Песчанка» для производства геодезических работ.
Сельхоз! Сельхоз — предприятие сельскохозяйственное, а что за сельское хозяйство может быть в дикой тайге, в болотах?..
Впрочем, он давно знал, что лагеря выступают подчас под самыми диковинными наименованиями. Привозят на завод — а это зона. Перемещают в леспромхоз — а это тоже зона. Ну, стало быть, может зона и сельхозом называться…
Один как перст, бог весть куда — на север, к Печоре!
Неуют, тоска!.. Что за народ встретит, что за люди?
Не открывая глаз, полез во внутренний карман ватника, нащупал, отломил примерно четверть, сунул в рот, стал медленно посасывать, жевать. Хлебный сок мало-помалу стекал в жадное горло.
Ему вдруг стало обидно, что теперь вспоминаются все больше тюрьма да лагерь. Воспоминания о свободной жизни отставали, их срывало временем, как ветром срывает листву с деревьев… Впрочем, когда память о воле была еще свежей и яркой, она не приносила утешения, а напротив, причиняла острую боль. Ее приходилось подавлять, вытеснять из сознания, а она, улучив момент, возникала внезапно, как будто вырываясь из клетки. Чаще всего именно во время еды: поднесешь ложку тюремной похлебки к губам — и в этот момент мозг раскалывает живая, яркая картина прошлого. Сердце замирает, спазм сжимает горло, комок еды останавливается, схваченный судорогой…
Вагон тряхнуло, паровоз загудел. Поезд тормозил рывками.
Он поднялся, разминая застывшие кости, откатил дверь, высунулся в темноту.
— Песчанка! — крикнул машинист. — Давай слазь, кому надо!
И еще что-то добавил, но уже невнятно.
Шегаев спешно похватал пожитки, спрыгнул сам, снял вещи. Последними осторожно опустил на утоптанный снег штатив, коробку с гониометром и чертежными принадлежностями.
— Давай!
Паровоз окутался паром, снова гуднул, дернулся, пошел, медленно набирая ход…
Он стоял в темноте, озираясь.
Невдалеке засветилось в тумане что-то зыбкое, шаткое… ни дать ни взять — призрак.
Приблизившись, человек поднял фонарь. Окрестная тьма сделалась еще гуще, зато стало видно, что одет он обычно, по-лагерному.
— Один, что ли? — спросил человек с фонарем, настороженно приглядываясь.
— Один, — ответил Шегаев.
— А-а-а… Ну ладно. Думал, каменщики приехали… Пошли.
Шегаев давно научился с полувзгляда делить встречных по шерстям: кто из настоящих, а кто из ссученных, кто указник, а кто мужик, кто вольняшка, а кто портяношник… Как он сразу и понял, Петрыкин был заключенным из бытовиков. Прежде железнодорожник, он и ныне работал по профессии — исполнял обязанности начальника станции, — а к тем двум подводам леса, из-за которых заварилась вся каша, вовсе, по его словам, не имел отношения и несправедливый срок свой мотал совершенно зазря…
Это Шегаев тоже давно знал: ни одного виноватого в лагерях не найти, хоть до нитки обыщись и до дна перерой; каждый здесь, по его клятвенным словам, страдал безвинно. Сомнительно, конечно… да только сомнения выказывать — себе дороже выйдет.
Большую часть времени Петрыкин тосковал в одиночестве, по отсутствию подчиненных вынужденный начальствовать над бездушными объектами — недавно законченной кирпичной водокачкой и будкой-времянкой, в которой, собственно, и обосновался.
— Условия сам понимаешь какие, — толковал он, разливая по кружкам чай — крепко, до желтизны заваренный брусничный лист. — Болота кругом, ни пройти ни проехать. Сижу вот, будку караулю. Медведь не жрет, и на том спасибо. Ну ничего, дорогу достроят, тогда уж заживем!
И туманно улыбнулся, потирая руки, а Шегаев вдруг представил себе Петрыкина в железнодорожном мундире, где строгая чернота подчеркнута красным околышем начальственной шапки.
Что касается сельхоза «Песчанский», то располагался он в стороне от дороги, глубоко в тайге, и надежной связи с внешним миром не имел. Даже расстояние до него в точности было неизвестно. Окружающая местность страшно заболочена, — толковал начальник станции, — и если кто хочет туда добраться (опытный зэк был Петрыкин, говорил обиняками, все больше про третьих лиц, без прямых указок), ему следует рассчитывать на сельхозные подводы — они время от времени приезжают на станцию, чтобы забрать почту да кое-какие грузы, прибывшие по железке из Княж-Погоста.
Слушая его, Шегаев невесело размышлял насчет того, что название сельхоза звучит несколько иронично. Если не издевательски. На сотни верст ни лопаты песка, ни сухой кочки, все болота да топи, а вот на тебе: «Песчанский». Бодрит, вселяет надежду. Сразу сосновый бор себе представляешь… прокаленные солнцем дюны… обрыв со стрижами над синей рекой!.. Даже странно, почему прежде не додумались. Как бы славно звучало — домзак «Лучезарный»… тюрьма «Хлебная»… пересылка «Радужная». Лагпункт «Счастливая старость», в конце концов.
— Вон мешки-то, под навесом стоят, еще третьего дня закинули. Должно, скоро явятся за ними архаровцы. С ними и поедешь… Зимой еще куда ни шло! А как маленько растает, колесить к ним туда не переколесить!
И Петрыкин безнадежно махнул рукой.
— Что они там выращивают, в сельхозе-то этом? — спросил Шегаев, прихлебывая чай, оставляющий на языке острый вкус душистого леса.
— Выращивают? — удивился Петрыкин. — Что там можно вырастить? Клюква да елки — вот тебе и вся растительность.
Шегаев крякнул.
— Хрен их знает. Завтра к вечеру, может, и приедут, — задумчиво предположил Петрыкин, и, чтобы вытрясти отработанный брусничный лист, хлопнул перевернутой кружкой по сосновой доске, заменявшей стол.
Насчет подвод Петрыкин как в воду глядел, с той лишь промашкой, что ждал их, как всегда бывало, к вечеру, а они пришли под утро, и первое, что Шегаев услышал, это трехголосый мат, покрывавший лошадей, дорогу, раскисшие болота, проклятые овраги, что в оттепель поплыли и наполнились водой, — и, в качестве непременного дополнения, какого-то Карпия, направившего их в эту треклятую экспедицию. Со слов матерившихся фигура безжалостного Карпия выглядела довольно зловещей.
«Карпий, Карпий!» — пробормотал Шегаев спросонья, но так и не припомнил, встречал ли когда-нибудь такого человека.
Возчики передохнули, напились чаю. Шегаев молча помог в погрузке и, пожав на прощанье руку Петрыкину, сел на последнюю подводу…
Дорога и в самом деле оказалась очень длинной. В сознании Шегаева она слилась в путаницу бесконечных объездов. Объезды не достигали цели, поскольку в итоге все равно приводили к необходимости штурма очередного овражка, на дне которого под толщей волглого снега хлюпала ледяная вода. Возчики почем зря хлестали измученных, истощенных сельхозных лошадей, подводы вязли, нужно было по пояс в снегу искать и протаптывать дорогу, рубить елки, чтобы стелить под расшатанные колеса… Когда выпадало несколько минут более или менее ровного пути, Василий, на подводе которого ехал Шегаев, не переставал осыпать матерными проклятиями все, что видел вокруг, и, разумеется, — начальника Карпия, пославшего их в эту трудную поездку.
Добрались за полночь. Шегаев увидел то, что и ожидал. Хоть сельхозом назови, хоть еще как, а зона — она и есть зона.
Недалеко от вахты в отдельном заграждении вокруг барака охраны стояли два новых дома.
— Эти-то? — переспросил Василий и, хрюкнув носом, смачно харкнул в сторону. — Тут начальник живет, Карпий, так его и перетак, и бабушку его так и этак. А здесь кум, так его перетак через колено в ноздрю!.. Слезай, приехали.
— …направляется в сельхоз «Песчанский», — читал дежурный вроде как про себя, но при этом все-таки бубня вслух. — Так, значит… направляется… для производства ге… геда…
— Геодезических работ, — помог Шегаев.
— Геодезических работ, — без обиды согласился дежурный, складывая бумаги. — Ну что, Шегаев, двигай в барак. Сейчас тебя Клыч проводит…
— Я в барак не могу, — возразил Шегаев. — Какой барак?! У меня инструменты! И книги мои честняги на раскур пустят!
Дежурный хмыкнул, оглядывая «Курс геодезии» Орлова, «Таблицы логарифмов» Гаусса и «Таблицы прямоугольных координат» Эйлера.
— На раскур, говоришь? Это точно, бумаги курцам всегда не хватает… Ну ладно. Тогда нынче в контору иди, а завтра Карпий распорядится, по какой масти тебя определять.
И, повернувшись, сказал кому-то в темноте дежурки:
— Слышь, Клыч! Кончай ночевать! Проводи ученого в контору.
В конторе было натоплено. Шегаев снял мокрую одежду, развесил на стульях. Еще два стула сдвинул вместе, лег, сунул под голову шапку и быстро уснул.
Он не знал, сколько прошло времени, но сниться стало, будто он учит сына плавать, толкает в воду, на глубину, а тот жалобно вскрикивает: «Не надо! Не надо!..»
Вздрогнул, раскрыл глаза в кромешную тьму, прислушался.
— Не надо! — невнятно слышалось из-за стенки. Или, может, откуда-то дальше. — Не надо!
Один голос был плачущий, жалкий, другой — грубый, бранчливый.
Стихло, вроде… вот опять!
Шегаев никак не мог понять, что происходит, да так и заснул, не разобравшись.
И — снова проснулся!
Стояла мертвая тишина самого глухого часа ночи. И, значит, проснулся он не от шума, не от голоса… а от того, что вспомнил эту фамилию — Карпий!..
Сон как рукой сняло.
Шегаев лежал, глядя в темноту, и вспоминал.
Карпий! Ну конечно!
В ту пору его мытарили по третьему разу: выдернули с подкомандировки, ткнули подыхать в лагерную тюрьму. Месяца через три вызвали на первый допрос.
Он ожидал, что опять станут требовать признаний, связанных с Игумновым, с Восточным отрядом ордена тамплиеров, с анархо-мистицизмом. Выяснилось, однако, что дело совсем в другом: на него показал Янис Бауде.
Шегаев не знал, по какому делу проходит Янис, однако показаниям его не удивлялся. Было начало тридцать девятого года, слухи по лагерям ходили самые дикие, да и на собственной шкуре каждый чувствовал, как страшно лютует время. Уж кому как не Янису было знать постановку дела в родном ведомстве! Должно быть, он решил, что, скорее всего, Шегаев давно уже числится по спискам архангела Михаила; а если так, ему не будет хуже, коли Янис повесит на него все то, чего добивается следствие: повесит на покойника, чтобы вывести из-под удара кого-то из еще живых.
В общем и целом он верно рассчитал. Игорь Шегаев и в самом деле должен был погибнуть. В последний раз смерть ждала его здесь, в лагерной тюрьме. Главное отличие лагерной тюрьмы от нормальной, если не считать того, что она была расположена не в каменных казематах, а в обычных деревянных бараках, заключалось в режиме питания. Логика начальства была понятна: как нормальный человек, попавший в тюрьму с воли, терпит ущерб в своих привычках и рационе, так и лагерник, оказавшийся в тюрьме лагерной, должен, по идее, претерпеть то же самое. Значит, если человек на воле ест что и как хочет, а в обычной тюрьме ему полагается шестьсот граммов хлеба и миска баланды два раза в день, то лагерник, на лагерной своей воле получавший шестьсот граммов хлеба и миску баланды два раза в день, должен быть низведен до четырехсот граммов хлеба и одной миски баланды. Указанный рацион достаточен, чтобы довольно долго поддерживать тление жизни, доказывая тем самым правоту врачей НКВД. Но месяца через четыре у человека появляется безбелковый отек, в совокупности с неукротимым поносом быстро приводящий его к гибели.
Однако Шегаеву снова повезло — на втором месяце его пребывания норму изменили, добавив к ней еще двести граммов хлеба и миску баланды, сваренной на рыбе…
Короче говоря, закавыка была только в том, что Игорь Шегаев оказался жив.
— Подтверждаете показания?
Шегаев молчал, подбирая слова.
— Я хорошо знаю Яниса Бауде, — сказал он, стараясь, чтобы голос звучал тверже. — Даже очень хорошо!.. Мы крепко дружили на протяжении многих лет. Бывало, не виделись по полгода, а бывало — каждый день… Его показания — сплошная выдумка.
— А если подумать?
— Думай не думай, сто рублей не деньги…
— Шутки шутишь!
— Да какие шутки… Что мне думать? То же самое скажу.
— Ну хорошо, — решил следователь. — Все-таки пару дней подумайте, а потом снова встретимся.
И крикнул вохровцу:
— Увести!
Увели…
— Признаваться будем? — скучно спросил следователь двумя днями позже.
— Рад бы, — ответил Шегаев. — Не в чем.
— Ну тогда еще подумай! — как будто даже обрадовался следователь. — Стой здесь и думай!
Больше никто не обращал на него внимания, и он стоял и думал, но не о том, чтобы признаваться, а сколько времени ему придется стоять и на сколько его хватит.
Кончился рабочий день. Сотрудники сложили бумаги, заперли столы и ушли по домам, громко переговариваясь и смеясь.
Ближе к ночи стоящих собрали в одну комнату — под надзор оставшегося на работе чекиста. Иногда слышались крики — должно быть, где-то в соседних кабинетах шли ночные допросы.
Они стояли.
Все проходит — прошла и ночь.
Утром захлопали входные двери — снова повалили на работу следователи, опера.
Стоящих развели по прежним местам.
— Не надумал?
— Нет.
— Ну, коли нравится, думай дальше…
Шегаев думал. Он думал о том, как человеческая воля может исковеркать смысл самых простых и необходимых вещей. «Думать!» — ведь как это важно! Если бы человек не думал, он не научился бы пользоваться огнем!.. не изобрел бы колеса!.. он остался бы животным!..
— Думай, думай!
Он думал. Кровь тяжело стучала в голове, невыносимо болела спина. Он думал о силе. Что такое сила? Быть сильным — что это значит? Может быть, нужно разбежаться и разбить голову о стену? Способность смело уйти от мучителей — это проявление силы? Или сила в том, чтобы все-таки выжить? Быть хитрее, выносливее, изворотливее! Оказаться упрямей — и снова выжить? Бороться до конца — и если умереть, то непобежденным?
— Думай, думай!
Он думал, думал…
Вохровец принес тарелку с соленой кетой и графин, в котором заманчиво плескалась вода, поставил на стол.
— Завтракайте, — меланхолично предложил следователь.
— Спасибо, — едва ворочая распухшим языком, ответил Шегаев. Это он тоже проходил: рыбы дадут, а вот графином только подразнят. — Я не голоден…
— Не голоден? — удивился следователь. Покачал головой, налил стакан воды, медленно, смакуя, выпил, глядя на заключенного, крякнул, облизнулся, поставил стакан и крикнул в коридор:
— Карпий, забирай еще одного!
Тогда-то и встретился Шегаев со следователем Карпием, о котором вспомнил сейчас в зябкой дреме…
Следователь Карпий оказался здоровым парнем — высокий, плечистый, с громадными кистями рук и непокорным чубом черных волос. Дело у него было, на первый взгляд, простое. Но всякое дело кажется простым только со стороны. А если заняться вплотную, выяснится, что не все так просто: и навыков оно требует соответствующих, и секретов в нем обнаружится много таких, о которых профан не догадывался… Скорее всего, это в полной мере относилось и к тому делу, которым был занят следователь Карпий, — к избиению заключенных.
При этом то ли Карпий нуждался в зрителях, то ли, что вернее, наблюдение за избиением входило в перечень мер воздействия, но привели к нему сразу двух з/к, и во втором Шегаев узнал одного из тех, с кем стоял ночью.
Именно за него Карпий взялся первым.
— Бей, сволочь, бей! — хрипел зэк, как бы отвечая на удары. — Бей, сволочь! Я председатель исполкома! Не знаешь меня? Юшкина не знаешь, сволочь?! Что ж, бей тогда!.. А!.. А!.. Слабо бьешь, сволочуга!..
Шегаева били и на втором, то есть предыдущем, следствии, когда таскали по разным тюрьмам Москвы, но там сама обстановка — холодные коридоры с лампочками в намордниках, каменные мешки, грохот железа, с каким закрывались и открывались многочисленные двери, — была такой жесткой и бездушной, что избиения и пытки казались естественным ее продолжением.
Помещение же местного НКВД было простым бараком со всеми свойственными обжитому бараку приметами. В той комнате, где «принимал» Карпий, на окнах празднично топырились накрахмаленные занавески в цветочек, а на одном из подоконников красовался вдобавок горшок с цветущей геранью. И это делало происходящее еще страшнее и тягостнее.
Шегаев стоял, глядя в пол, но все равно чувствовал, как звереет Карпий от нелепых подначек, выкрикиваемых избиваемым в страшном своем, в диком своем азарте, в стремлении хоть как-нибудь, как угодно, пусть хоть так, пусть хоть смертью своей — но одержать победу над палачом!..
В конце концов заключенный упал, замер без чувств на полу, а Карпий, трезвея, хрипло выдавил, обращаясь почему-то к Шегаеву, не произнесшему еще ни слова:
— Молчи, сволочь! Молчи лучше!.. ведь до смерти изобью!..
И не успел Шегаев, чья очередь теперь настала, даже охнуть, как получил такой удар ребром ладони по шее, что свет померк, и последующего избиения (довольно короткого, какое, должно быть, и полагалось по первому разу) он почти не ощущал, как будто плывя куда-то в густом тумане.
Когда очухался, привели назад и поставили на прежнее место…
Вот такой был следователь Карпий!..
Черт его знает, а может, и не Карпий… может быть, что-то спуталось в памяти?.. Всего пару раз тогда и слышал это: Карпий… Карпий, Карпий… Возможно, просто однофамилец — такое ведь тоже случается…
Шегаев ворочался на стульях, смотрел в темноту, досадовал на себя, что не может спать; думал, откуда берется зло и что нужно делать, чтобы его было меньше… и о том, что лучше было бы не иметь повода для подобных размышлений.
И еще: Господи, да неужели он теперь тут начальником?!
Что же касается Юшкина, того заключенного, что всплыл во взбудораженной памяти Шегаева, того самого заключенного, что кричал Карпию, будто он, избиваемый Карпием зэк, есть председатель исполкома Коми АО, — то именно в процессе последнего его избиения, невольным и беспомощным свидетелем которого стал Шегаев, в результате одного из ударов в область живота у подследственного произошел подкапсульный разрыв селезенки, — что само по себе вполне возможно не только при избиении, но и при падении с велосипеда, лошади, даже при неловком катании на лыжах, и в обычных условиях не приводит к смерти, а легко переводится из категории фатальных событий в категорию жизненных неприятностей посредством заурядных усилий врача-хирурга.
Однако условия были не совсем обычные. Весь вечер этого дня и всю ночь Юшкин стоял, окутываемый зыбким и мучительным туманом кое-как перебарываемого забытья. К утру капсула селезенки лопнула под напором скопившейся в ней крови. Кровь хлынула в брюшную полость. Юшкин стал очень бел, но все еще держался на ногах. Следователь предложил ему соленой кеты. Юшкин съел предложенное. К тому времени глаза подследственного запали, из под кожи явственно выступили кости черепа, нос заострился. Встревоженный его видом, следователь предложил подследственному воды. Юшкин отказался. Его необъяснимый отказ сломил волю гэпэуста: он вызвал конвой и отправил Юшкина в барак.
Последние два или три часа своей жизни Юшкин лежал, глядя в потолок открытыми, но уже почти неживыми глазами, часто ворочался и бормотал.
Ему представлялось, что скоро он дождется конца совещания и выскажет свою просьбу.
Просьбу он лелеял простую: отпустить его домой. Разумность просьбы и однозначность положительного решения, которое должно быть вынесено после ее рассмотрения, не вызывали у него сомнений — ведь он не был ни в чем виноват.
На самом деле никакого совещания не происходило — какое совещание, в самом деле, может произойти в лагерном барке? Совещание, мерещившееся Юшкину, имело место лет десять назад… девять — это уж как минимум.
Перышко вывело последнюю букву и, на мгновение замерев, переместилось к следующей строке журнала.
Дежурный секретарь (это была немолодая женщина с усталым и внимательным выражением лица) оторвала взгляд от страницы, в которой писала, и раскрыла второе удостоверение.
«Тов. Юшкин», — скорописно, но кругло и разборчиво начертало перо.
— Забирайте, — сказала женщина с усталым лицом и отодвинула удостоверения, из которых списывала фамилии, на край стола. — Присаживайтесь, товарищи. Придется подождать.
Юшкин взял оба удостоверения. Свое сунул в карман, второе протянул Коровину. И сел рядом, случайно чуточку задев.
— Тише ты! — вполголоса сказал Коровин таким тоном, будто Юшкин толкнул его в трамвае.
Юшкин поднес палец к губам: сам, дескать, тише.
Он тоже чувствовал себя напряженно. Но в отличие от Коровина, погрузившегося в оцепенение, его пробивало на оживленность. Между тем тишина в приемной стояла такая, что легкое шелестение страниц под руками женщины с усталым лицом звучало почти громовым грохотом. Было слышно даже, как в двух больших электрических люстрах под потолком что-то позванивает, хотя, казалось бы, звенеть там совершенно нечему. Юшкин осторожно задрал голову и присмотрелся.
Потом легонько толкнул локтем Коровина.
— Чего тебе? — одними губами спросил Коровин.
— Слышишь? — спросил Юшкин. — Звенит что-то.
—..?
Юшкин показал взглядом.
— В ушах у тебя звенит, — сердито прошептал Коровин. — Сиди!
Внутренняя дверь приемной бесшумно отворилась. Четверо подтянутых армейских (двое старших шагали гуськом, пара замыкающих потерлась в дверях плечами) с одинаково перекошенными от озабоченности лицами, неслышно ступая по ковровой дорожке, собранно прошли к выходу и исчезли.
Должно быть, Коровин занервничал пуще. Во всяком случае, на лбу у него появились бисеринки пота.
Из двери выглянул невысокий человек в военном френче, галифе, сапогах, с лысой головой.
— Автономная область Коми? — спросил он, то щурясь в лист на отлете, то распахивая сизые глаза на Юшкина. — Коровин, Юшкин?
— Так точно, — сдавленно отозвался Коровин, вскидываясь на ноги.
— Проходите, товарищи, — предложил лысый и, неожиданно весело расплывшись в усмешке, шутливо поправился: —…товарищи комики!
Но тут же посерьезнел, скомкав улыбку, неслышно прошагал, предводительствуя, до следующей двери — массивной, темной, сумрачно поблескивавшей краснотой лака, — и, дежурно запнувшись на пороге, пропустил внутрь.
Помещение оказалось огромное — квадратов в сто пятьдесят, одним взглядом не окинуть. Но и крутить головой, чтобы разглядеть все как следует — и дубовые панели, перемежаемые дубовыми же, под потолок, книжными шкафами, и изразцовую печь в углу, и длинный совещательный стол человек на тридцать, и массивные рамы высоких окон (сами окна, не будь задернуты шторами, дали бы достаточно света, чтобы не жечь средь бела дня электричество), и карнизы, резной орнамент которых повторялся на широких плинтусах, и темный паркет из широкой доски «в елочку», — крутить головой и озираться было совершенно не время.
Хозяин кабинета, откинувшись в кресле, сидел за рабочим столом. Правая часть стола была завалена газетами, бумагами, а на левой, оставлявшей впечатление пустой и чистой, стоял телефон, чернильница, пепельница, стакан и графин с водой.
Юшкин не впервые видел товарища Сталина. Но прежде это происходило в заседаниях съезда, довольно-таки издалека, когда товарищ Сталин сидел в президиуме или стоял на трибуне; а сейчас совсем близко, в нескольких метрах: поднялся из-за стола и сделал несколько неспешных шагов — чуть вперевалку и отнеся левую руку на сторону; затем так же неспешно остановился, доброжелательно осматривая вошедших и одновременное совершая пригласительный жест.
— Здравствуйте, товарищи! — голос низкий, глухой, с отчетливым кавказским акцентом, взгляд серо-желтых глаз внимателен и приветлив.
— Здравствуйте, товарищ Сталин!
— Проходите, товарищи, садитесь…
За совещательным столом два места уже были заняты.
Человек в светло-серой, наглухо застегнутой командирской гимнастерке с четырьмя ромбами в петлицах и орденом Красного Знамени сидел, подавшись вперед и положив на гладкую поверхность широкие кулаки. Высоколобый, коротко стриженный, худощавый, ушастый, он, повернувшись к дверям, заинтересованно смотрел на вошедших, а когда встал для рукопожатия, оказался велик ростом и костист.
Второй смотрелся совершенно по-граждански, и большие круглые очки, плохо сочетавшиеся с темным сукном железнодорожного мундира, тоже украшенного несколькими орденами, придавали его круглому лицу несколько изумленное, детское выражение.
— Садитесь, товарищи, — повторил Сталин; сам же, поднявшись, садиться не стал.
Проект пятилетнего плана хозяйственно-культурного строительства Коми АО Юшкин мусолил почитай что два года, и каждый хрящик его взаимоувязанного скелета знал и ощущал так, как ощущает человек собственные кости. Положив перед собой папку с самой выжимкой плана, самой его сутью, слагавшейся из нескольких крупных блоков, в детали каждого из которых можно было вникать до бесконечности, он бесшумно откашлялся, полагая, что первая часть разговора ляжет на него: Коровин, секретарь обкома партии, в такой степени материалом не владел.
Так оно и вышло. Для начала неспешно расспросив, как доехали и устроились, товарищ Сталин предложил Юшкину обрисовать положение.
Юшкин обрисовал, уложившись в двадцать минут. После него несколько слов сказал Коровин. Когда он закончил и сел, слово взял очкастый железнодорожник. За все это время Сталин не проронил ни слова.
— Спасибо, товарищи, — задумчиво сказал он, когда железнодорожник закончил. — Что ж… вы проделали большую работу.
И заговорил о важности поставленных задач в целом, не вдаваясь в многосложные детали — да как будто и не собираясь в них вдаваться.
— Разработанный вами пятилетний план, — неторопливо говорил он, бесшумно расхаживая по кабинету, — предусматривает почти десятикратное увеличение капиталовложений. Что это значит, товарищи?
Внимательно посмотрел на Юшкина, остановился сбоку стола; достал спичку, чиркнул, коробок громко бросил, а погасшую трубку, которую, оказывается, все это время держал в руке, раскурил; удовлетворенно пустив несколько клубов сизого дыма, вроде как снова забыл о ней.
— Это, товарищи, значит изменение во всех сферах жизни вашего края… вашей области.
Товарищ Сталин говорил медленно, веско, то и дело замолкая в таких местах фразы, которые, на первый взгляд, не предполагали попутных размышлений, поскольку продолжение выглядело очевидным и единственно возможным; тем не менее, слушая, Юшкин понимал, что именно эти паузы вынуждают его задуматься над самыми простыми словами говорящего, заставляя искать в них некий новый, глубокий и важный смысл, о котором прежде никто никогда не догадывался.
— Корнем всего, товарищи… является транспорт. Конечно, товарищи, важно, как… пойдет трасса железной дороги. Но как бы, товарищи, она ни пошла… через Котлас или Пинюг… в любом случае следует… признать, что… без развития транспортной сети невозможно ни… увеличение объема лесозаготовок… ни развитие геологоразведочных работ… ни начало добычи… нефти и угля.
«Правильно!» — восторженно подумал Юшкин; волшебные паузы этой неспешной речи заставили его забыть, что, собственно, сам он так тщательно и продумывал все то, о чем сейчас так веско и с действительным знанием дела говорил товарищ Сталин.
— Развитие транспортной сети — это… масштабная задача. Нужно помнить, товарищи… что решение задач такого масштаба… невозможно без принципиального решения задач… кадровой политики. Вы, товарищи, — доброжелательно усмехаясь, он указал черенком трубки на Коровина, но через секунду с такой же усмешкой взглянул и на Юшкина, — верно отмечаете, что население к концу пятилетки возрастет на шестнадцать процентов. А потребность в рабочей силе — на двести двадцать.
Произнеся последнее слово, он сделал правой рукой движение, которое можно было расшифровать как жест спокойного, достойного удивления: да, все так; и что же нам делать?
Посасывая трубку, снова в глубокой задумчивости прошелся по кабинету.
Мягкие кавказские сапоги ступали по ковру совершенно бесшумно. Именно от отсутствия хоть самого малого, хоть едва слышного шороха, сопутствующего шагам, Юшкина вдруг пробрала восторженная дрожь; едва совладал с собой, чтобы не толкнуть Коровина локтем: дескать, тихо-то как!.. вот человек, а!..
— Какой вывод мы можем сделать, товарищи? — спросил товарищ Сталин, останавливаясь сбоку своего стола и протягивая руку за коробком.
Юшкин понимал, что товарищ Сталин сам знает ответы на все вопросы. Однако при последнем из них товарищ Сталин выжидательно взглянул на Коровина, как будто надеясь на его помощь. Коровину бы собраться с мыслями и четко сказать: так, мол, и так, товарищ Сталин! А он только вздрогнул, как телок от окрика, и смущенно пожал плечами, упустив возможность; и Юшкин — совершенно взрослый человек, опытный, видавший виды (довольно и того сказать, что воевал, командовал полком и едва не погиб когда-то в колчаковской тюрьме), по-детски остро пожалел, что товарищ Сталин не обратился к нему — он бы точно ответил!..
— Мы, товарищи, можем сделать… только один вывод: при намеченном нами темпе развертывания хозяйства дело столкнется… с огромным недостатком рабочей силы.
«Вот! Вот! — радостно подтвердил про себя Юшкин. — Именно! Именно! Так и в плане написано!..»
— Но дорогу строить надо. Руководство наркомата путей сообщения против этого не возражает? — церемонно и, как сразу понял Юшкин, с некоей не вполне ясной другим участникам совещания колкостью спросил Сталин.
— Нет, Иосиф Виссарионович, — сказал очкастый и весь как-то вдруг взъерошился. — Не возражает, Иосиф Виссарионович. Наркомат примет в намеченной работе самое активное участие. Но было бы странно, если бы наркомат бросил все свои средства на Север! У нас много другой работы. Мы не можем оставить страну без транспорта сегодня. Даже в расчете на то, что завтра принесет нам огромные выгоды!
И, сняв очки, с бряканьем положил их на стол.
«Да как он смеет так себя вести?! — возмущенно подумал Юшкин. — Кто он такой вообще, чтобы перечить товарищу Сталину?!»
— Вот видите, товарищи, — сказал Сталин, с едва заметной усмешкой разводя руками. — Ничего не попишешь. Руководство НКПС в лице замнаркома товарища Хлыстова весьма скептически относится к идее строительства железной дороги силами наркомата… Что ж, придется привлекать рабочую силу из других источников. Как привлекать? Всеми возможными способами. Хорошо ли это? — спросил Сталин и снова задумался, использовав это время для новой раскурки. — Может быть, кто-нибудь скажет, что это нехорошо. Но… посмотрим на вещи прямо, товарищи. Чему нас учит история?
Легкое облако дыма плыло в сторону окна.
— История учит, что западные страны всегда относились к России как к стране варваров. В лучшем случае, товарищи, — полуварваров. Разве этот взгляд справедлив? Ведь любые примеры… так называемого варварства… в той же степени можно переадресовать цивилизации Запада.
Юшкин кивал, слушая, и все услышанное казалось ему убедительным и верным; особенно последнее было верно — ведь так и есть, любые примеры можно переадресовать!.. Единственное, чего он пока не понимал, так это при чем тут цивилизация Запада, когда речь идет о грозящем всему делу недостатке рабочей силы.
— Например, непревзойденным тираном всех времен и народов западный мир считает Ивана Грозного. Так ли это? — заинтересованно спросил товарищ Сталин, снова ткнув в Юшкина черенком своей трубки. И опять, как и прежде, сам ответил: — Нет, товарищи, это не так. На самом деле Иван Грозный уничтожил три или четыре тысячи человек. Даже его враги сообщали всего о десяти!.. самые оголтелые — о пятнадцати тысячах!..
Молча сделал два шага, а затем заговорил вкрадчиво, даже нежно:
— В то время как современники Ивана Грозного… — и возвысил голос, резко оборвав его в конце следующего пассажа, — Карл Пятый и Филипп Второй!.. в тот же период истребили триста!.. или даже четыреста!.. тысяч человек!.. Не будем забывать, товарищи… что в одну только кампанию Варфоломеевской ночи было перебито до тридцати тысяч!.. Даже в такой передовой стране, как Англия… за бродяжничество было повешено сто тысяч несчастных крестьян!.. И что же? В отличие от Ивана Грозного эти властители вовсе не считались и не считаются чудовищами.
Громыхнул коробок, чиркнула спичка.
— Даже «грозными», товарищи… их никто не подумал назвать, — сказал товарищ Сталин с усмешкой. — Потому что их деяния… воспринимались… как нормальное… явление!.. — он подчеркивал слова черенком трубки. — Явление… соответствующее… духу времени!..
Замолчал и прошелся, задумчиво глядя себе под ноги и как будто размышляя над тем, что только что сам и сказал. Юшкин так напряженно смотрел, так старался поймать каждое слово товарища Сталина, что в какой-то момент у него перехватило горло, и он, невольно сглотнув на вдохе, закашлялся.
— Извините, — сдавленно сказал он, поднеся ко рту кулак. — Извините, товарищи.
Но ни кашель Юшкина, ни его слова, не содержавшие даже миллионной доли тех смыслов, что, по всей вероятности, громоздились в небольшой голове бесшумно расхаживавшего, не могли потревожить его сосредоточенности.
— Дух времени — это, товарищи, не фикция. Как, например, должны мы относиться к фигуре французского… короля Филиппа Красивого? Рассмотрим один эпизод его жизни. У него сложились сложные отношения с орденом тамплиеров. Орден оказал ему много важных услуг. В частности, товарищи, рыцари защитили его во время мятежа: пока не утихла народная ярость, монарх скрывался в здании, обороняемом… храмовниками. А вскоре после того… по его указанию против тамплиеров сфабриковали чудовищные… обвинения. Суд признал их виновными в тяжких преступлениях. Орден был разгромлен, тамплиеры казнены…
Товарищ Сталин сделал еще несколько шагов.
— Должны ли мы согласиться, товарищи, что поступок короля выглядит некрасиво? Да, товарищи… мы должны с этим согласиться. Но нам и здесь нужно помнить о духе времени. История полна парадоксов: как иначе, если не арестами… если не пытками и казнями… государь смог бы добыть деньги, нужные для продолжения его политики… его решительной политики концентрации власти — несомненно более прогрессивного исторического явления, чем феодальная раздробленность!..
Шагал, молча размышляя; но вот запнулся, останавливаясь, поднял голову и спросил, указывая черенком трубки на костистого гэпэуста с орденом, как будто осознав, что зашел в своих исторических параллелях слишком далеко и пора вернуться к вещам более насущным:
— А вы как думаете, товарищ Бокий? Может быть, ваш опыт поможет в решении очерченных задач?
Бокий не спешил с ответом, и потому вместо него неожиданно начал отвечать Хлыстов.
— Для того чтобы организовать там лагеря, уже нужны дороги! Это ведь какой-то замкнутый круг получается, товарищи!
«Что за дурак этот Хлыстов! — снова досадовал про себя Юшкин. — Другой бы на месте товарища Сталина разозлился. Наверняка бы разозлился! На место бы поставил! Одернул! Дескать, спросят, тогда и скажете! А пока не спросили, молчите в тряпочку, дорогой товарищ замнаркома!..»
Сталин не моргнул, не взглянул на Хлыстова, снова громыхнувшего своими дурацкими очками, не вскинул взгляд машинально хотя бы на долю секунды, как сделал бы на его месте любой; нет, он продолжал внимательно и заинтересованно смотреть на товарища Бокия.
— Видите ли, товарищ Сталин, — сказал Бокий, вставая со стула и привычным жестом проводя большими пальцами под ремнем, чтобы поправить складки гимнастерки. — Насколько я знаю, Наркомпуть уже спроектировал шоссейную дорогу на Ухту. Мы возьмем на себя ее проведение. Это можно, ничего. Так же как и железнодорожную дорогу Котлас — Усть-Сысольск. Если НКПС не может выполнить этого в нужные сроки, не найдет рабочих… — тут он сделал паузу и, казалось, сейчас переведет взгляд на Хлыстова, враждебно блестевшего в его сторону своими очками, — что же делать!.. Наркомпуть не может — а мы справимся.
— Вы уверены? — спросил Сталин тем доброжелательным, даже ласковым голосом, какой звучал при начале разговора. — Не ошибетесь?
— Нет, товарищ Сталин, — просто и твердо ответил Бокий. — Я в этом уверен. Человек, прошедший через Соловки, — это уже марка в смысле навыков к труду. Наш метод ясен каждому. Мы устанавливаем урочные задания, требуем строгого выполнения. Заранее учитываем возможности и способности заключенных… Нет, товарищ Сталин, не ошибемся. Такое дело для нас — как открытая книга!
Понятно, что Шегаев не мог проникнуть в те мысли и образы, что одолевали напоследок председателя Юшкина. Не узнал он и том, что председатель освободился еще до рассвета, а то, что от него осталось, два дежурных заключенных снесли в отведенный для этого сарай на берегу и оставили там, поскольку оно уже не представляло никакой ценности и не боялось порчи от лисьих зубов.
Но теперь, лежа на скрипучих стульях, ворочаясь в попытках найти такое положение, когда хотя бы одно из трех деревянных сидений не впивалось в бок или спину, гадательно вспоминая Карпия (оставалась еще надежда, что это все-таки другой Карпий ночами занимается здесь любимым делом), он размышлял о вещах похожих.
Во всяком случае, кабинет ему мерещился тот же самый.
Сам он в том кабинете не был, да ведь в каждой газете почитай что каждый день — поневоле насмотришься.
В углах огромной комнаты густился желтоватый сумрак. За правой стороной совещательного стола сидели трое: у одного спина перетянута ремнем портупеи, два других — в цивильных пиджаках. Военный брит наголо, но и у обоих штатских затылки стрижены.
Похоже, разговор шел непростой. Хозяин неслышно расхаживал, иногда надолго замолкая, чтобы найти слова для выражения своих мыслей; сидевшие за столом кивали, а когда он обращался к одному из них с кратким вопросом вроде «Не так ли?» или «Вы согласны?», отвечали так же коротко и ясно: «Да, Иосиф Виссарионович» или «Согласен, товарищ Сталин».
Говорил он медленно, даже, казалось, тяжело, с не совсем понятными поначалу замедлениями и паузами; однако всякий понимал, что говорящий отлично владеет русским и мог бы сразу найти нужные слова; но слишком знает тяжесть каждого, слишком понимает, что упавшее слово безвозвратно изменит что-то в окружающем мире.
Остановился у края стола, чиркнул спичкой, коробок с бряканьем бросил под лампу. Раскурив погасшую трубку, пустил несколько клубов дыма; после чего о трубке снова забыл.
— Решение этого вопроса, товарищи, требует нешуточной выдержки.
Сделал несколько шагов, еще два раза пыхнул дымом и вынул трубку изо рта, сделав такой жест, будто хотел указать на что-то ее чубуком; но не сказал при этом ни слова.
Почему не сказал?
Он мог бы поведать им, что такое настоящая выдержка… Да вот хотя бы Баиловская тюрьма… Что они знают о тюрьмах? Баиловская была забита под завязку, переполнена страшно, невыносимо — вместо четырех сотен полторы тысячи. Двери, кроме карцера, стояли вечно настежь. Что уголовные, что политические, толкаясь и скандаля, шатались по камерам, коридорам и лестницам. Спали вповалку, нельзя было ни сесть, ни шагнуть без того, чтобы не задеть другого…
Банка с пауками, и в ней — от тоски и безделья — вроде как игра. Волком вой, вот какая игра. Здесь это называлось «загнать в пузырь». Вывести из себя. Довести до умоисступления. Какими угодно мерами, но довести.
Многие поддавались. Одни в отчаянии кидались драться — их избивали; иные плакали — эти оказывались бесчеловечно унижены.
Его равновесие никому не удавалось нарушить.
Потому что он знал цену вещам и имел выдержку. Например, некоторых волновало присутствие приговоренных к смерти. Ожидая скорого окончания земного пути, смертники ели и спали в той же камере. Некоторые переживали: час назад человек кушал овечий сыр, а как стемнело, его вывели во двор, чтобы повесить. Слышно, как он рвется из рук конвоиров, вопит… стонет!.. Смолк. Может быть, скоро придут за другим. А потом и за третьим.
Некоторых трепала нервная лихорадка — а он спокойно спал. Или зубрил эсперанто, будущий язык всемирного Интернационала. Немецкий, к сожалению, так и не дался: Маркса приходилось читать в переводе…
Почему он оставался спокоен? Потому что имел выдержку. Настоящую выдержку. Стоит ли терять самообладание в момент казни, если это не твоя казнь? Стоит ли переживать за другого? Более того: если казнь неизбежна, стоит ли переживать даже за самого себя?..
Или вот, например, когда рота Сальянского полка, пропуская сквозь строй, избивала всех без исключения политических (так решила власть отметить пасху тысяча девятьсот восьмого года), он единственный невозмутимо шел под ударами прикладов с книжкой в руках: не клоня головы, не сгибаясь. Ему грозили штыками, а он при начале стихийно начавшейся ответной обструкции высадил дверь камеры парашей.
Сказать об этом?
Нет. Лучше пишет тот, кто больше вычеркивает. Речь удается тому, кто чаще помалкивает.
Пыхнул дымом и завершил мысль:
— Да, товарищи. И неминуемо упирается в вопрос о власти.
Повернулся и пошел в другую сторону.
Бисер перед свиньями.
Что они могут знать о власти? О сущности власти?
Власть!..
Только власть заслуживает борьбы — это он понял именно там, в Баиловской тюрьме.
Все прочее не стоит труда. Любые попытки сделать жизнь лучше приводят к обратному. Не делай добра — не получишь зла. Благодарности нет. Руку дающего кусают.
Только власть.
Что такое власть? Власть — это… ну, скажем, плуг. Да, вроде как плуг. Две стальные рукояти — бери их, веди как хочешь!
На! Держи! Хватай!
Но напряжение между рукоятями — тысяча вольт. У того, кто осмелится, руки должны быть — из вольфрама. Сердце — кремень!..
Спросить у любого — чем заняты люди?
Дурак пожмет плечами.
Умный скажет: стремятся к власти.
Верно ли это, товарищи? Верно.
Спроси потом: что дальше, когда власть взята?
Даже умники пожмут плечами: что может быть дальше, коли цель достигнута?
Глупцы. Почти никто в мире не понимает, что дальше.
А ведь дальше — самое трудное.
Даже если ты царь. Миропомазанник. Даже если власть твоя — от Бога. Все равно. За спиной — тысячи, сотни тысяч жадных рук. Жадно тянутся к рукоятям. Чуть недослышал, недоглядел — конец. Нож, яд. Пуля, бомба. Восстание. Война.
Потом умники будут рассуждать — мол, бунты начались из-за недорода… или из-за повышения налогов… Или, дескать, нельзя было увеличивать срок армейской службы, несмотря на угрозу войны… И, дескать, войны вообще можно было избежать, потому что заморские колонии поставляли достаточное количество копры… или, напротив, война была неизбежна, поскольку стоимость цинка на мировом рынке поднялась втрое… Или что карательные меры помогли бы усмирить беспорядки, а войну следовало отсрочить… Или что карательные меры только ожесточили бы крестьян… тем более что и война оказалась совершенно неминуемой.
Приведут тысячи разумных соображений.
Для чего? Чтобы разъяснить, почему у тебя больше нет власти. (Тебя самого, скорее всего, тоже нет, но не в этом дело.)
Какой же толк в их умных рассуждениях? В их умных рассуждениях толка нет.
Нужно хорошо понимать одну вещь. Не все ее понимают, товарищи: именно с того мгновения, как в руках оказались рукояти власти, начинается самое сложное.
Мы не случайно употребили слово «мгновение», товарищи. Совсем не случайно. Большой русский поэт, автор революционной поэмы «Двенадцать» Александр Блок совершенно правильно сказал, товарищи: была их участь мгновенна.
Кого он имел в виду? — тех, кто упустил мгновение.
Всего одно мгновение, товарищи!
Что такое одно мгновение? Одно мгновение — это молния.
Если хочешь удержать рукояти плуга, придется ловить обжигающие молнии. Должен успевать: схватил молнию — и смело бросил назад!..
Есть, товарищи, старая легенда. Один восточный сатрап посулил несметные богатства тому, кто сумеет пройти по крепостной стене с блюдом воды в руках, не пролив ни капли.
Никому не удавалось это сделать. Пока наконец не нашелся один юноша. Взял блюдо, сделал первый шаг — не пролил. Сделал другой — не пролил. Когда прошел полпути, восточный сатрап приказал стрелять из ружей — может быть, вздрогнет, пошатнется. Потом из пушек. Ядра свистели у него над головой.
Не пролил.
Восточный сатрап спросил: скажи, юноша, как тебе это удалось?
Юноша ответил: я смотрел на воду. Я думал о воде.
Если юноша, которому удалось удержать воду, думал о воде, то о чем же должен думать человек, поставивший своей целью еще более невозможное: удержание власти?
Правильно, товарищи: он должен думать только о власти. Денно и нощно размышлять о ней. Без сна и отдыха искать способы оттолкнуть других. Не упустить, не позволить выхватить! Подозревать всех и каждого. Не колеблясь наносить удар. Смотреть далеко — на годы, на десятилетия. Провидеть будущее. Строить его таким, какое нужно для достижения его цели!..
И еще один аспект, товарищи.
Если он властвует в деревне, пусть помнит о ближайшем городе: правитель города может прийти и отнять. Лучше всего самому стать правителем города. А прежнего правителя убить, ибо живой сделается вечным врагом.
Если властвует в городе, придется думать о столице: столичный владыка может сместить; чтобы этого не случилось, нужно самому править столицей. А прежнего правителя убить. И родственников его, и придворных. И военачальников, и многих рядовых.
Если он правит страной, не должен забывать, что есть на планете и другие страны: что делать, если какая-нибудь из них покусится? Чтобы до конца быть уверенным в надежности железных рукоятей, ему нужно быть властителем мира!..
А это, товарищи, невозможно без мощного государства. Без сильной армии. Без передовой науки. Без современного развития тяжелой промышленности — металлургической, угольной, нефтяной, машиностроительной. Невозможно, товарищи, без дружных усилий всего народа! Сплотить народы и страны для решения поставленных задач под знаменем борьбы за свободу человечества — вот наша главная и великая цель!