Шрифт:
Захватив большим пальцем левой руки правый край пачки и то пропуская сразу десяток страниц, то пролистывая одну за другой, просмотрел вчерне, обращая внимание на особенности рукописи.
В целом она выглядела довольно неряшливо. Судя по всему, машинописная лента служила третий срок; неудивительно, что в светокопировальной копии многое и вовсе едва читалось. Кое-где в оригинале то замарано сразу две или три строчки, то, напротив, вписано от руки на верхнем поле (вписанное обводилось пузырем, как бы выдуваемым из нужного места); в нескольких местах целые абзацы, обрамленные неровным прямоугольником, должны были следовать стрелке, указывавшей их истинное месторасположение.
Имели место также одно или два рукописных примечания: отмеченное звездочкой слово требовало прочтения звездочкой же отмеченного разъяснения (рукописного, внизу страницы под неровной чертой).
Почерк оставлял желать лучшего.
Перегнав сигарету в другой угол рта и соответственно сощурившись, постучал торцом стопы по столу.
И снова положил перед собой.
В середине первой страницы было написано:
ЗЕМЛЕМЕР
Помусолил пальцы. Перевернул лист, положив его справа от папки лицевой стороной вниз.
И стал читать.
Зеленая дверь
Глядя в окно пригородного поезда, Шегаев размышлял насчет того, что Капа, скорее всего, еще сидит в Разлогове, добирает последки летней деревенской жизни. Там хоть и голодно, но все же корова у бабы Вари своя. И каравай из печи, коли мука есть. В избе сухо, пахнет свежим сеном, подвядшей листвой, теплой лежанкой, хлебом…
И когда шагал под дождем с Казанского, тоже невольно смекал: вот закинет сейчас вещички, наскоро умоется, переоденется — и тут же опять на вокзал.
Но комната оказалась так пуста и уютна, холодная боковина печки-голландки так знакома и надежна, капли так мерно цокали по ржавому карнизу, что он, сев на визгнувшую пружинами кровать, чтобы разобрать вещмешок, не смог пересилить соблазна растянуться наконец-то на своем, привычном — и, даже не сняв ботинок, провалился на час или полтора.
Снилось почти то же, что было вчера на самом деле, — зеленое поле за перелеском, барак, где жили студенты (преподавателям отгородили закут на две койки), костер, парящие чаем железные кружки. Калмыкова уехала со своей группой в середине дня, и, глядя вслед двум подводам, переваливавшимся по мокрой дороге, он чувствовал одновременно и досаду, и облегчение — и хотелось, и мог бы, да не стал, увернулся, и это, конечно, к лучшему. Но уже по темному времени, вечером кто-то постучал в окно, и он оторопел, увидев ее на пороге. «А я своим сказала, что ногу подвернула, — бодро сообщила Калмыкова, смеясь и встряхивая челкой. — Поверили, наверное…» Она вела себя так, будто отношения между ними не ограничились, как на самом деле, случайными взглядами, смешками, едва уловимыми токами, а были доведены до кульминации, и теперь осталось, собственно, только дать совершиться тому, что так быстро приближалось. Он по-хозяйски обнял ее и привлек к себе. Вначале такое же податливое и гибкое, как прошлой ночью, во сне ее тело отчего-то вскоре перестало отзываться на его прикосновения. Оно застывало, как застывает разогретый воск в холодной воде, быстро каменело, превращаясь не то в статую, не то просто в дерево. Шершавая кора царапала кожу. Влажный ветер гудел, с силой налегая на промерзшие верхушки высоких елей…
Во сне он даже задрал голову, во что-то вслушиваясь — причем вслушиваясь с таким напряжением, как будто от того, что сейчас услышит, зависело его будущее да и сама жизнь.
Но что, что он должен был услышать в этой глухой тайге? Что?..
Вскинулся, сел, несколько секунд не мог понять, где находится. Всплыло наконец: он дома, Капы нет, Капа с Кирюшей в деревне, надо ехать в Разлогово…
Где-то в соседних дворах скрежетало и пело колесо точильщика.
Посидел, приходя в себя. Смотрел в окно, недовольно позевывая. За мокрым стеклом тускло вечерело, дождь не стихал.
Наяву человек может кое-как управлять своим рассудком, сон же его обезоруживает: выплывая из подсознания, куда он их недавно загнал, мысли овладевают им — вялым, безвольным — и делают что хотят.
Зачем поддался Калмыковой? Это во сне она в дерево превратилась, а наяву еще какая живенькая была!.. Наверняка теперь придется что-нибудь расхлебывать.
С неприязнью глянул в зеркало, взъерошил пальцами волосы, пригладил.
Через минуту вышел на кухню. Большой ее квадрат был плотно заставлен столами, число которых соответствовало числу семейств. Его собственный — справа от окна — был пуст. Стало быть, керогаз Капа увезла в деревню. Чертыхнувшись, вернулся в коридор и постучал в дверь, за которой, проходя, почуял было какое-то шевеление.
После второго стука, долгой паузы и неясных шорохов плаксивый голос все-таки спросил:
— Кто?
— Марфа Алексеевна! Это я, Шегаев!
Снова долгое замирание. Громыхнула задвижка.
— А! — сказала старуха, приоткрывая. — А я-то думаю — кого носит? Прижухнулась тут вся, может, не услышат…
— Вы чего боитесь-то, Марфа Алексеевна? — нетерпеливо спросил Шегаев.
Сын ее Кузьма работал бригадиром кожевенной артели, а жил сам-шест — с женой, тоже из ремесленного сословия, тремя детьми и матерью. Встречая Шегаева в коридоре, чинно и даже несколько подобострастно раскланивался, в подпитии, осмелев, норовил взять за пуговицу, рассказать, как уважает ученость, а также поведать о трудностях кожевенного дела. Артель изготавливала поясные ремни и портупеи, сдавала какому-то там военведу, сырье же получала из «Заготкожи». «Коли не дать на лапу «Заготкоже», — горестно толковал Кузьма, глядя светло-голубым взором, — не будет сырья. Тогда посадят за срыв договора. Можно купить матерьял на черном рынке. Тогда посадят за спекуляцию. Дам взятку «Заготкоже» — посадят за взятку…» — «И как же вы обходитесь?» — интересовался Шегаев. «Заготкоже» даю», — печально отвечал Кузьма, разводя руками.
На лето, забрав с собой работу — тюки овчин и иного припаса, увозил семейство в родную подмосковную. Мать оставлял на хозяйстве — присматривать за комнатой…
Марфа всплеснула руками.
— Спрашивает! Как же не бояться! Время-то какое! Слышал?
— Что?
— Вот тебе и что! Не знаешь будто! Инженера забрали, вот что! — разъяснила старуха, опасливо понизив голос.
Инженер Глухов сутками пропадал на заводе, да и в выходные его не часто можно было увидеть — ездил к бывшей жене повидаться с сыном. Впрочем, иногда привозил мальчика сюда — тогда из-за стенки подчас слышался звонкий детский голос, а в коридоре пахло какао.
Марфа ступила за порог, зашептала, присунувшись:
— Вечером пришли! Страх! Меня еще тягать — в понятые иди! А самого-то нет! Куда я пойду?! Я уж и так и сяк от них открещивалась! Не могу я, говорю, Бог с вами, мне сын не велит! А ироду-то радости, ирод-то гогочет: погоди, говорит, бабка, и до тебя доберемся! А второй усмехается!.. тоже ему ликование, Господи прости!..
— И что? — поторопил Шегаев.
— Я отперлась, так они Козлиху взяли и Василия. Козлиха со всей душой, а Василий тоже было упрямиться стал, да Шурка евонная на него шикнула: иди, мол, коли велят!.. А этот сатанаил-то в паспорт евонный глазом мазнул — и опять шутковать: ишь, говорит, фамилиё-то у гражданина какое — Князев! Ты, брат Князев, дескать, не из бывших ли будешь? Не княжеского ли роду-племени?.. Тут уж Василий и вовсе сомлел!
Шегаев едва сдержал усмешку — так живо Марфа обрисовала всю картину.
Прежде у Игоря на пару с отцом было две комнаты, но когда два года назад отца вычистили из института, и он, помыкавшись, уехал в Тверь (или как ее там теперь? — Калинин), где предложили работу в тамошнем педучилище, Шегаева, естественно, уплотнили. Меньшую комнату оставили, большую отобрали, и в нее вселилась супружеская пара Козловых. Козлов, на полголовы ниже своей шумной благоверной (это ее Марфа за глаза величала Козлихой), смотрел хмуро, здороваться вовсе не имел привычки. Время от времени показывался одетым по форме — в темно-сером плаще «реглан» и синей фуражке. Судя по всему, служил в каком-то не то судебном, не то милицейском ведомстве. А может, и в ОГПУ…
Что касается Василия Князева, насчет фамилии которого так удачно шутил оперативник, то он с домочадцами ютился в комнатухе у черного хода. Были они выходцы откуда-то из Белоруссии, а каким образом и когда оказались в Москве, Шегаев не знал. Жили тихо, загадочным образом размещаясь впятером на площади размером с раскинутую шубу и, похоже, поставив целью жизни привлекать к себе как можно меньше внимания. Дети тоже старались попусту в коридоре не маячить. Со старшим, Степой, сообразительным и живым мальчишкой, Шегаев время от времени с удовольствием занимался арифметикой. Как-то раз показал спичечные примеры: из тех, где требуется сообразить, как переложить две или три спички, чтобы вновь образовавшиеся цифры составляли верное равенство. Когда вдоволь намудрили, Степка, разошедшись не на шутку, закричал, что знает фокус. Хитро посмеиваясь, выложил слово ЛЕНИН, а затем несколькими движениями превратил его в число 666. После чего, взволнованно блестя глазами, пояснил, дурачок, что число — антихристово!.. Шегаев искренне восхитился этим простым доказательством нечистого происхождения вождя мирового пролетариата, но постарался убедить мальца никому больше таких фокусов не показывать.
В силу общей неприметности Князевых Шегаев из их числа выделял только Шуру, жену Василия. Женщина лет тридцати пяти, светловолосая, с круглым лицом и полными губами, но совершенно при этом не красавица, она поражала его воображение изобильной, полнокровной плотью, то и дело норовящей начать жить своей собственной, самочинной, бурной и деятельной жизнью. Когда, например, Шура посреди кухни яростно месила кулаками белую пену в тазу на табуретке и все ее мощное тело ходило ходуном, каждое мгновение открываясь все новыми и раз от разу неповторимыми изгибами, выпуклостями и впадинами, он, проходя, чувствовал оторопь, отчетливое телесное беспокойство. Тем более неуместное, что его жена Капа с Шурой немножко дружила — если можно назвать дружбой отсутствие вражды, столь обычной для коммунальной жизни. Капе Шура говорила, что у них в деревне половина дворов населена Князевыми, и зовутся они не по князьям никаким, а по веселой речке Княже, бегущей под горой…
— Вот оно как! — протянул Шегаев.
— То-то и оно, что вот так! А сама, как увели его и дверь опечатали, тут же комнату-то и займи!
— Кто?
— Кто! Козлиха, кто же еще! Я говорю — как же ты можешь, когда казенная печать на дверях?! Тебя же, говорю, сейчас в милицию! А она мне — мол, не учи, пшено, я сама кормач!
Шегаев хмыкнул.
Марфа широко перекрестилась, громким шепотом повторяя:
— Вот уж сука эта Козлиха! Вот уж сука! Прямо уж и в кухню при ней хоть не выходи! Так и зыркает, зараза, будто все у ней свое там! А кухня-то ведь общая!
— Кстати, Марфа, я что хотел спросить, — встрял Шегаев. — Можно на вашем керогазе воды нагреть?
— Заняла комнату без ордера — и хоть что ей! — не слыша его, свистела соседка. — Я уж молчу! Самого-то нет! А из деревни вернется? Что ж ты, скажет, старая шалава, комнату проворонила, коли мы тут друг на друге ночуем?! А я что могу?
И посмотрела на Шегаева возмущенным взглядом.
— Ну да, — кивнул он, настойчиво улыбаясь. — Конечно. А керосин я свой налью. У меня есть керосин-то. Помыться хочу с дороги.
— Керосин? — переспросила Марфа, недоуменно морщась.
— Керогаз, говорю, — не отступал Шегаев.
— А твой-то где?
— Капитолина увезла. Воды нагреть не на чем…
— Увезла? Вот тебе раз!.. Что ж она увезла-то? Увезла — а тебе как? По чужим людям?.. — нудела Марфа. Потом спросила с непонятным Шегаеву подозрением: — Ты мыться, что ли, хочешь?
— Мыться, — подтвердил он.
— Разве что мыться… Ну бог с тобой, бери… Как не помочь… Только керосин свой налей! Он, чай, денег стоит!.. А так-то ладно, пользуйся…
И тут уж дело пошло быстро. Синее пламя керогаза исправно и весело шипело под железным ведром, мыло было не простое, а Капино — из ТЭЖЭ на Арбате, бывшего Брокара (запах волновал и даже немного кружил голову — ведь как забыть, что сама Капа пахла этим мылом и, следовательно, мыло пахло Капой), бритва не подвела, и уже часа через полтора Шегаев — чистый, с еще влажными волосами — начал застегивать скользкие пуговки свежей сорочки.
Он отчетливо представлял себе предстоящий путь: выйдет из дома, проберется раскисшим немощеным двором, повернет налево, простучит по «кошачьим головам» переулка до более или менее ровной брусчатки улицы, трамваем доедет до Садовой, заскочит в лавку Моссельпрома, над которой с одного плаката красотка, держащая коня, призывает курить папиросы «Дерби», а на другом в рассыпающихся веером спичечных коробках написаны безграмотные, но задорные стихи: «Арифметика простая — три копейки — коробок! Сразу пачку покупая экономишь пятачек!»
Потом снова сядет на трамвай «семерку», отлично успеет на поезд 18.20, а еще через час или чуть больше, пройдя рощу и миновав овраг, окажется на околице Разлогова. И — как снег на голову: кто приехал?! папка приехал! Игорь!.. наконец-то!.. И — обнять обоих, сгрести в охапку, зарыться лицом, почувствовать молочный аромат детских кудряшек и ее, Капин, — сладкий, солоноватый, нежный, памятный, любимый запах!..
Но к той секунде, когда пальцы добрались до последней пуговицы, ему вдруг стало так же отчетливо, как только что насчет путешествия в Разлогово, ясно, что нужно зайти проведать Игумнова.
И поэтому, застегнувшись, он не облачился в коричневые штаны, тужурку и старые ботинки, а надел свой единственный костюм (темно-серый, в мелкую диагональ), выходные туфли и фетровую шляпу цвета палого листа — предмет, которым искренне гордился.
Шагал быстро, стараясь не сосредотачиваться на неприятных мыслях. Было понятно, что поедет последним поездом. К тому времени, глядишь, и погода разгуляется — а то куда же, в самом деле, переть в такой дождь?
Дождь, правда, перестал, но мог в любую секунду пойти снова: голубые прорехи в небе были слишком лоскутны, чтобы внушить серьезную уверенность в будущем.
Самотека оказалась мокрой, лужистой. По левую руку промытые деревья недоверчиво вызолотились выглянувшим напоследок солнцем, по правую — небо снова тяжело синело и хмурилось. Проехал автомобиль. Лужи летели из-под колес серебряной мелочью.
Сомнений насчет того, дома ли Игумнов, у него не было — Илья Миронович неуклонно держался затворнического и малоподвижного образа жизни.
— Ну, батенька! — сказал он однажды в ответ на предложение пройтись. — Что вы! Муромца вспомните! Тридцать лет сиднем сидел. А иначе, я вас уверяю, из него никакого толка бы не вышло… Садитесь, садитесь! В ногах правды нет. Сейчас чайку спроворим.
Большая комната скрадывалась теснотой натырканных вещей и предметов: книжных шкафов (неслыханно удобных — «американских», со стеклами-перевертышами, легко и удобно задвигающимися поверх ряда книг), тяжелым комодом нового немецкого стиля с барочными завитушками, узкой кроватью, воткнутой в пространство между загроможденным письменным столом и стеной, с которой грозно нависали книжные полки. Был еще кабинетный рояль — тоже заваленный какими-то книгами, рулонами и папками; а также платяной шкаф и обеденный стол. Угол последнего свободен от бумаг, но заставлен грязными тарелками, чашками, щедро засыпан хлебным крошевом, огрызками яблок. С верха одного шкафа мрачно смотрела рогатая Изида, с другого пялилась черными дырьями бронзовая посудина из каких-то раскопок. Жена Ильи Мироновича умерла в двадцать втором году от тифа. Возможно, до той поры быт его выглядел иначе.
Сгорбившись на стуле в нагромождении обступивших его пыльных книг, он оборачивался, чтобы бросить на пришельца взгляд, полный изумления и досады, и в это мгновение гляделся неким норным животным, потревоженным в его укромном убежище. Но уже через мгновение мир вещей, договоренностей, обещаний, друзей и учеников врывался в мозг Ильи Мироновича, вытесняя часть мыслимых им абстракций, и он поднимался со стула, бросив перо, сорвав очки, раскрывая объятия и гудяще напевая в усы почему-то медицинские запоминалки:
Как на lamina cribrosa Постелился cristae galli, Впереди — foramen cecum, Сзади — oss sphenoidale! [1]Он вошел в подворотню, миновал сараи и поленницы, которыми была загромождена большая часть двора, нырнул в несвежий полумрак парадного и, пару раз оступившись на выщербленных ступенях, поднялся на два пролета грязной лестницы.
Постучал.
Сердце торкнулось невпопад — смешное волнение, а все же волнение: когда откуда-нибудь приезжаешь, приятно предчувствовать приветствия, расспросы… сколько лет, сколько зим!..
Дверь приоткрылась ровно настолько, чтобы его можно было увидеть.
— Здравствуйте, — сказал Шегаев. — Простите великодушно. Илья Мироныч дома?
— Нет его, — поспешно до невнятности сказал человек, и дверь уже бы совершенно точно захлопнулась, если бы Шегаев не сунул в щель ботинок.
— Минуточку! — он повысил голос. — Скажите, он в Москве, по крайней мере?
Некоторое время человек молча усиливался расплющить ему ногу, однако скоро оставил эти попытки и снова приоткрыл. Из квартиры тянуло горелым.
— Вы кто? — хмуро спросил обитатель, часто моргая.
— Знакомый. Коллега. Мне по делу.
— Ну так это, — негромко сказал человек. — Забрали его.
— Забрали? — тупо переспросил Шегаев.
Дверь захлопнулась. Звук удара, подскочив до четвертого этажа, гулко повалился вниз.
Растерянно помедлив, стал спускаться по лестнице.
1
Латинские анатомические термины затылочной кости черепа. (Прим. ред.)
Шегаев вышел в переулок, задумчиво повернул налево — туда, где за деревьями плавилось и текло закатное солнце.
— Молодой человек! Слышите?! Молодой человек!
Обернулся — Зоя Корабельникова!
Это было тем более неожиданно, что все это время он думал о ней, и в Разлогово не поехал — из-за нее, и Игумнова решил навестить отчасти потому, что надеялся ее там увидеть. Да какой там «отчасти» — именно потому, что надеялся. Ведь она аспирантка Игумнова — отчего же ей не зайти к профессору… Правда, прежде он там ее не встречал. Они сталкивались несколько раз в университетском кабинете Игумнова. Однажды ему показалось, что Зоя, услышав скрип дверных петель — как бы верно выразиться? — метнулась в сторону от профессорского стола. Да, дверь он открыл резко… должно быть, неожиданно для присутствующих… но вообразить, что юную аспирантку и седобородого неряшливого профессора связывает, кроме честной научной солидарности, что-нибудь еще, — это было решительно невозможно! Идиотская мысль. В сущности, отблеск мании: доказательство давнего неравнодушия…
Длинная темная юбка делала Зою еще более высокой, собранные на затылке светло-рыжие волосы и белая кожа лица светились, а большие глаза, наоборот, казались черными. И, цепко подхватив его под руку и оглянувшись так, будто сзади грозила нешуточная опасность, она увлекала его вперед.
Шегаев и сам закрутил головой, но ничего такого, что свидетельствовало бы о необходимости подобной спешки, не обнаружил. Никто следом не шел, не догонял, переулок вообще был пуст, только у керосиновой лавки на углу стояли двое, бросив на сизый булыжник длинные тени, да и то отвернувшись.
— Вы ведь Игорь, да? Вы у него были? Заходили? — торопливо спрашивала Зоя на ходу и, досадливо хмурясь, будто он никак не мог взять в толк ее вопроса, тут же сама растолковывала: — Вы знаете, да? Его арестовали!
— Вы-то откуда взялись, Зоя? — повторял Шегаев.
— Его первым забрали, — говорила она, не отвечая, но окидывая взглядом. — В июле еще… а потом почти всех подгребли.
— Что значит — почти всех? — спросил Шегаев, недоумевая. — Всех из кого?
Если Зоя имела в виду тот небольшой кружок, что собирался на квартире у профессора, так в него она не была вхожа… Впрочем, пришла Шегаеву мысль, возможно, у Игумнова происходили какие-то еще собрания, а он об этом просто не знал?
Зоя снова вскинула взгляд, замялась, кусая губу.
— А вы вообще с Ильей Миронычем давно знакомы? — резко спросила она вместо ответа.
— Порядочно… Полгода. Или больше.
— Полгода? — насмешливо повторила Зоя. — Для вас полгода — это уже «порядочно»? Вот видите, вы неосведомлены, наверное…
Шегаев пожал плечами и сказал сухо:
— Да, наверное.
Глупо было бы обижаться. Его не оставляло смутное ощущение, что Зоя блефует. И тон ее был совершенно неуместен сейчас, и вообще, какая разница, давно ли он знаком с профессором — самое время выяснять, когда Игумнова арестовали!
— Подождите, Зоя, — сказал он. — Вы мне главное скажите: где Илья Мироныч? В Бутырках?
— Ну да, — она кивнула. — Где же еще?
Шегаев хотел спросить насчет свиданий, но сдержался. Даже детям известно, что в Бутырках свиданий не разрешают. И передач тоже. Только справки. Проходя мимо, всякий мог видеть у железных ворот тюрьмы: улицу запруживали с ночи, ранние трамваи отчаянно звонили, кое-как проталкиваясь сквозь каждодневную толпу женщин. Когда ворота открывались, стремительно, будто вода из рухнувшей запруды, вливались в тюремный двор. Долго теснились в квадрате высоких бетонных стен. Распахивались наконец двери в приемную, у справочных окошек выстраивались длинные очереди. Кому не везло, толклись и завтра, и послезавтра. И еще невесть сколько.
— Точно там? Вы узнавали?
— Точно, точно…
Шегаев пощелкал пальцами.
— А вот вы сказали — почти всех подгребли. Вы кого имели в виду?
В глазах Зои мелькнуло сомнение. Шегаев расценил его как понятную боязнь сказать лишнее. И тут же сказал лишнее сам, пожалев сразу, как только выговорил:
— Крупченков тоже арестован?
— Крупченков? — повторила Зоя. По тому, как она произнесла фамилию, Шегаев с досадой понял, что она делает это впервые. — Крупченков… я не знаю. Нет, должно быть.
— Вы не знаете Крупченкова? — уточнил он, злясь.
— Видела пару раз, — уклончиво ответила она. — Философ?
— Ну да, философ, — нехотя кивнул Шегаев.
И опять возникло ощущение, что купился: собственно, все, кто собирался у Игумнова, были в известной мере философами.
Зоя, как будто выдержав испытание, тоже кивнула — но, в отличие от него, с удовлетворением.
— Ну хорошо… Ерунда какая-то. Известно хоть, в чем обвиняют?
— Откуда?
— Справку не пытались получить?
— Нет, — Зоя помотала головой. — Я не родственница…
— Все равно надо попытаться. Черт, я бы завтра мог!.. но я должен уехать.
— Уехать?
— Да, уехать.
Зоя смотрела на него детским взглядом, и Шегаев подумал, что ей, наверное, нужна его поддержка и помощь. Она такая неопытная и беззащитная… Понятно, почему кое-какие ее фразы настораживают. Она просто не знает, как себя сейчас вести… конечно же, в этом причина.
— Завтра уехать?
— Сегодня.
— Ах, сегодня? — Зоя прикусила губу. — Жалко. Надолго?
Шегаев решил пошутить.
— Навсегда, — сказал он, усмехаясь. — Навеки.
— Ах, вот как! — протянула она.
Судя по всему, Зоя не поняла, что он шутит, и Шегаев не стал рассеивать ее заблуждение. Ему было приятно видеть, что на Зоино лицо набежала тень озабоченности — она явно была взволнована перспективой его скорого и невозвратного отъезда.
— Как же так! Мы с вами толком даже не познакомились! А вы уезжаете…
— Еще не поздно, — продолжал свою шутку Шегаев. — Давайте знакомиться.
Судьба Игумнова отошла на второй план. Помочь он все равно никак не мог, а бледное Зоино лицо было рядом.
— Замечательная у вас шляпа, — вздохнула она. — Давайте сядем, что ли.
Скамейка была в пяти шагах.
— Вы ведь ловелас, Игорь? — спросила вдруг Зоя, садясь на скамью. Она прямо и решительно повернулась к нему и так же прямо и решительно рассматривала. — У вас на физиономии написано: ловелас, да еще какой!
Неожиданно протянула руку и провела пальцами по его щеке.
— И понятно почему, — сказала она как будто самой себе. — Такой красивый… Такому красавцу разве откажешь? Все женщины ваши, да, Игорь? Я права?
— Зоя, вы…
— Вот вы только что сказали: еще не поздно. А сами уезжаете. Вы что же — хотите, чтобы я к вам сегодня пришла?
— Я? Какие женщины? О чем вы?! — Шегаев оторопело взял ее ладонь. Ладонь была холодной и твердой.
— Все бабы ваши, да? — сказала Зоя, щурясь.
— Перестаньте!
— Гордитесь своими победами, — вздохнула Зоя и снова посмотрела на него с неясной печалью. — Гордитесь…
— Вы огорчаете меня, — сказал Шегаев, понимая, что Зоя пытается его заморочить, но, с другой стороны, готовый отдаться этой мороке — настолько соблазнительно и быстро она развивалась. — Я хочу только!..
— Ну хорошо, — перебила она. — Теперь мне пора идти. Может быть, я и правда зайду ненадолго. На минутку. Хотя вряд ли. Не знаю. Скажите все же адрес. Часов в девять. Будете дома?
Шегаев поднес к губам ее ладонь, поцеловал, стараясь, чтобы ничто из того, что пронеслось в голове (придется нарушить планы! не поспеет на поезд! ехать утром! Капа будет волноваться!..), не отразилось на лице.
— В девять? Да, приходите. Буду ждать. Только, видите ли…
— Что?
— Я пошутил. Глупо, конечно.
— То есть?
— Я не навсегда уезжаю. На несколько дней.
— Так и знала, что врете, — сказала она. — Зачем врать? — Холодно пожала плечами. — Тоже мне шутки… Впрочем, все равно. Чем быстрей, тем лучше. — И потребовала, нетерпеливо постукивая носком туфли о каблук другой: — Говорите адрес, я запомню!
Усмехаясь, Шегаев сказал переулок, дом, этаж.
— Направо. Такая зеленая дверь, приметная. Увидите.
— Ну хорошо. Нет, нет, не провожайте сейчас, не надо! — она решительно поднялась, увернувшись от его неловкой попытки дотянуться губами до щеки.
— Зеленая! — повторил он. — Не ошибитесь!
Зоя уже быстро стучала каблуками по сырому скользкому булыжнику, наклонив голову и так прижав ладони к груди, будто шла против сильного ветра…
Следующие полтора или два часа он ходил по комнате. Смотрел на часы. Стрелки дурили, и пару раз он даже подносил «луковицу» к уху, слушал, тикает ли. Садился, смотрел в окно, снова расхаживал.
Почему-то это новое, так странно и неожиданно образовавшееся приключение совершенно не доставляло ему радости. Солоноватое предвкушение скорой развязки тоже почти не волновало, а только неприятно нервировало.
То и дело, присев на стул, он, представляя, что будет, когда (и если) она придет, задумывался — а не уехать ли все же? еще можно уехать!..
Конечно, это обман, но ведь не худший обман, чем тот, в который он уже ввязался!.. Как, вообще, прожить человеку, коли он отягчен хотя бы даже простейшими понятиями о долге и чести?! Буквально каждый шаг опутывает его новыми обязательствами…
Да, уехать! — это все-таки меньшее из зол, меньший из обманов, потом он объяснит, придумает что-нибудь!..
Совсем уж было подхватывался — но тут же являлось ему ее бледное лицо, темное платье, соблазнительно облекающее тело — такое же, должно быть, белое и нежное, как лицо.
Снова его пробирало нервным морозом, он вскакивал, ходил, смотрел в окно, садился, пытался думать о чем-нибудь стороннем, гнал мысли, что опять он делает совсем не то, что должен, а завтра будет чувствовать вину, презрение к самому себе… Приедет к Капе, предательски смеясь, изменнически улыбаясь, пряча лицо под маской радости, нежности и любви, а если сдернуть маску, под ней окажется стыд и раскаяние!..
Еду! — решал окончательно, вскакивал, хлопнув себя ладонями по коленкам.
И ходил, ходил, и снова садился, и снова маялся, то и дело глядя на часы…
В половине десятого она наконец постучала — совершенно неожиданно, вдруг, как всегда это бывает: как будто не томился он в ожидании этой секунды, не тосковал весь вечер!.
Вздрогнул, вскочил, задохнувшись; разминая холодеющие ладони, торопливо вышел в прихожую, мгновенно лязгнул щеколдой, уже приготовив лицо и язык к продолжению задуманного, отворил…
И, оторопев от неожиданности, с облегчением, едва не рассмеявшись от радости, понял, что это не Зоя.
Командир в голубой фуражке и плаще «реглан» окинул его сощуренным строгим взглядом и негромко спросил:
— Шегаев Игорь Иванович?
За его спиной маячил красноармеец с винтовкой.
— Так точно, — весело сказал Шегаев. — Я! Чего изволите?
Главарь Игумнов
На основании ордера Главного Управления Государственной Безопасности НКВД СССР за № 8770 от 15 августа мес. 1933 г. произведен обыск у гр. Шегаева Игоря Ивановича в доме № 8 кв. 16 по улице Селезнев пер. При обыске присутствовали: Козлов Ксенофонт Савельевич, проживающий в этом доме кв. 16.
Согласно данным указаниям задержан гражданин Шегаев Игорь Иванович.
Взято для доставления в Главное Управление Гос. Безопасности следующее. Паспорт сер. МЮ № 634022 и военный билет на имя Шегаева Игоря Ивановича. Две записные книжки с адресами и телефонами. Две тетради со стихами. 7/ IХ-33 г. Протокол подписал — Шегаев.
Обыск проводил: сотрудник ГУГБ НКВД Грахов.
Мы, нижеподписавшиеся, дворник Кузьминов и сотрудник НКВД Грахов составили настоящий акт в том, что во время производства обыска в д. № 8, кв. 16 по Селезневу пер. у гр. Шегаева Иг. Ив. последний всячески оскорблял сотрудников, производящих обыск. В частности называл сотрудников НКВД хулиганами и бандитами, а также говорил, что НКВД во время обысков подбрасывает различные документы и пр.
Все это делалось со стороны Шегаева с целью спровоцировать сотрудников НКВД, так как когда был закончен обыск, он потребовал записать в протоколе обыска о якобы грубом отношении лиц, производивших обыск. Подписали — Кузнецов. 7/IХ-33 г.
Сотрудник ГУГБ НКВД Грахов.В углу кабинета стояли свежевычищенные сапоги, и запах скипидара перешибал даже застарелый дух табачной кислятины.
Чередько дважды прочел вторую бумагу. Его внимание привлекла разнобоица фамилий. Видишь как: поначалу дворник звался «Кузьминов», а в месте его подписи отчетливо читалось «Кузнецов». Поди разбери теперь, чему верить. И вообще, зачем Грахову нужно было привлекать этого не вполне ясного дворника, когда и второй документ мог бы подписать тот же Козлов, фигурировавший в первом?
«Намудрил Грахов, — недовольно подумал Чередько. — Молод еще. Простую вещь нельзя поручить».
И, отложив бумаги, поднял взгляд на Шегаева.
То, что Грахов маленько намудрил, было дело внутреннее, свое, и не предполагало разбирательства, поскольку не стоило даже выеденного яйца. А вот подследственный, судя по протоколу и акту, был тот еще фрукт. И требовал самого пристального внимания.
— Ну понятно, — с хмурой язвительностью протянул Чередько. — Подбросили что-нибудь?
— Не понял, — сказал Шегаев, недоуменно встряхиваясь.
Он сидел перед молчащим следователем уж никак не меньше десяти минут и думал все только о тюремных часах. Дело в том, что пока его вели сюда, в кабинет, по гулким, как пустые бочки, коридорам, он встретил их четырежды — все на кафельных перекрестках, над стальными лестницами, — и все четыре стеклянных круга с черными стрелками и черной же римской цифирью показывали такое разное время, будто висели не на разных этажах одного здания, а в разных концах земли: в Индии, скажем, Америке, Австралии и еще где-нибудь под чертями: третий час, десятый, седьмой, четвертый. Впрочем, и минуты были разные. Стояли, что ли? — нет, по крайней мере на двух он успел заметить перепрыг стрелки. Бесплодно размышляя об этой неразрешимой нелепице, успел впасть в сонное оцепенение.
— Во время обыска, говорю, что-нибудь вам подбросили? — повысил голос следователь. — Вы вот, вижу, высказывались на этот счет!
Шегаев пожал плечами.
— Не знаю. Мне не сообщали.
— То-то же! — буркнул Чередько. — Не сообщали вам!..
Он положил перед собой чистый бланк протокола, справа вывел число — 13 сентября, ниже написал привычное: «Я, оперуполномоченный 2-го отделения ГУГБ Чередько, допросил в качестве обвиняемого Шегаева Игоря Ивановича».
Опустил ручку пером на чернильницу.
— Рассказывайте.
— Что рассказывать?
— Все рассказывайте.
Шегаев хмыкнул.
— В общем так. Взял я удочки — и на речку. Утро раннее! Солнышко на травке золотое! Птички поют!..
— Так, так, — заинтересованно покивал Чередько.
— Черви у меня в банке железной, с вечера накопаны. Поковырялся, вытащил одного — жирного такого.
Шегаев показал пальцами — какого жирного.
Чередько одобрительно мыкнул.
— И, значит, надеваю его на крючок…
Поскольку он ставил своей целью вывести следователя из себя, то должен был ожидать чего-то подобного. Но все же купился на его понимающие кивки.
Плюха была такой силы, что едва не повалила его на пол. Чтобы выправиться, Шегаев вскочил.
— Охрана! — рявкнул Чередько.
Вбежал красноармеец.
Шегаев сел.
— Давай дальше, — радушно предложил следователь. — Увлекательно излагаешь. Клевало знатно?
— Буду отвечать только на конкретные вопросы, — сказал Шегаев, потирая щеку.
Оценивающе взглянув на него, Чередько кивком отпустил красноармейца.
— На конкретные, значит… Вот оно как. Ну хорошо… Стало быть, воевать будем?
— Почему — воевать?
— А как же! Если человек не хочет сам разоружиться перед пролетарским следствием, не хочет сотрудничать, если он выбрал тактику запирательства, уклонения, уверток…
— Да каких уверток? — перебил Шегаев. — Мне нечего рассказывать. Точнее, я могу, конечно. Не нравится о рыбалке, давайте про геодезию поговорим. Да боюсь, вам и это неинтересно. Вы бы лучше сказали, что именно вас интересует! Так же нельзя! Меня арестовали восемь дней назад, и я сижу, даже не зная за что! Теперь вызвали. Вот, думаю, узнаю наконец, в чем дело. А вы не говорите! Хотите, чтобы я рассказал все, что знаю! Да ведь я двадцать шесть лет на свете прожил, много чего могу вспомнить! Скажите хоть, с чего начать!..
Он замолчал, задохнувшись.
Чередько со вздохом вытащил папиросу из пачки, сунул в рот, жестко зажевал, пристально глядя при этом на Шегаева, чиркнул спичкой, пустил клуб дыма.
— Не куришь?
— Не курю.
— Правильно, — одобрил Чередько. — Такая зараза, не отвяжешься. А ведь потом жалеть будешь.
— О чем жалеть?
— Да не о табаке, конечно, — следователь сощурился, глядя на пущенное им кольцо дыма. — Жалеть будешь, что уперся. Ты погоди, погоди! — он жестом остановил попытку возражения. — Ты думаешь, просто так тут оказался? Случайно, что ли? Ничего не случайно. Дело давно крутится. Все уж разобрали. Всех на чистую воду вывели. Все во всем признались. А ты думаешь, что запрешься сейчас — и вывернешься. А как же вывернешься, когда все уж записано и проверено? И про тебя самого — тоже.
Шегаев на миг представил себе, что это так и есть — все давно прояснено, а он тут сидит упирается. Невольно поежился.
— Вы бы хоть намекнули — что выяснено-то? — предложил он.
— Ишь ты — намекнули!.. Тут намеками не отделаться. Рассказать надо. А если я тебе расскажу, это что ж? — следователь как-то незаметно перешел на «ты», да и прежде было видно, что «вы» его несколько тяготит. — Если расскажу, тогда уж поздно признаваться. Тогда уж никаких снисхождений. Вот и пожалеешь: что ж, дурак, не поверил, когда мне правду говорили! Ведь и впрямь уже все известно было! А я запирался, глупый! Вот уж, наверно, следователю смешно было на меня смотреть! Вот уж он потешался, когда я рожи ему строил! Строил-строил — а теперь меня под вышака подвели, а мог бы в малосрочники выйти!.. Не пожалеешь?
— Какого вышака? — тупо спросил Шегаев, про себя же снова и снова повторяя на какой-то дерганый мотив: «Пустое вы сердечным ты она обмолвясь заменила…» — При чем тут?
— Вот тебе раз, — вздохнул Чередько, гася окурок в железной пепельнице. — Совсем уж ты, брат, дураком показаться хочешь. Думаешь, все шуточки. А потом бац! — и к Духонину. Ну как знаешь… — Он протянул руку к чернильнице, но лежавшую вставочку не взял, а только постучал по ней пальцем, как будто взбадривая для скорой работы. После чего выговорил казенно: — Расскажите о вашей контрреволюционной деятельности.
— Я не веду контрреволюционной деятельности, — сказал Шегаев, пожав плечами.
— Не ведете? — хитро прищурившись, переспросил следователь.
— Не веду.
— Хорошо! — как будто даже обрадовался Чередько. — А это что?
И швырком присунул к Шегаеву одну из лежавших справа от него тетрадок.
— Тетрадь…
— Ваша?
— Не знаю. Можно взять?
— Берите.
Шегаев раскрыл, пролистал, со вздохом отложил.
— Моя.
— И что же там?
— Стихи, — он снова пожал плечами. — Разве сами не видите?
— А какие стихи? — гнул свое Чередько, не обратив внимания на колкость.
— Незрелые, — усмехнулся Шегаев.
— А я скажу: контрреволюционные! — загнав в угол, припечатал следователь. — Разве нет?
— Контрреволюционные? Чем же это?
— Как это: чем же! Пожалуйста! — Чередько раскрыл тетрадь. Шегаев только сейчас заметил, что уголки некоторых страниц были загнуты, чего сам он никогда не делал. — Вот вы пишете… м-м-м… вот. Чем безжизненней наша пустыня… чем безжалостней наша свобода… вот оно, написано! Ведь ваше?
— Мое, — нервно согласился Шегаев. — Мое, да! Ну и что?! Что в этом контрреволюционного?!
— Вот тебе раз! — Чередько смотрел лукаво: то ли придуривался, упрямо и честно работая на успех следствия, то ли и в самом деле недоумевал, как такое может быть кому-то непонятно. — Как вы жизнь тут показываете? Жизнь у вас — безжизненная, свобода у вас — безжалостная! Это разве не огульное вранье? Разве не вражий голос? Смотрите, мол: все живое у них повыбито революцией! жизни нет! свободы нет!.. Разве не так?
— Что за бред! — возмутился Шегаев. — Вы второе двустишие прочтите! Там ясно сказано: тем слышнее созвучья простые ослепительных струн небосвода! При чем тут революция?! Речь о проявлениях духа, а не о революциях! О свободе духа, о пустыне, в которой оказывается дух, получивший полную свободу! Вот о чем!
Загадочно усмехаясь, следователь смотрел на него, как будто читая в лице еще необлекшееся в слова признание.
— Расскажите о своих отношения с Игумновым, — с удовлетворенным вздохом сказал он через минуту.
— С Игумновым? — переспросил Шегаев.
— С Игумновым Ильей Миронычем, — уточнил Чередько. — Главарем контрреволюционной банды.