Сергеев-Ценский Сергей Николаевич
Шрифт:
В комнате Алексея Иваныча был беспокоивший его сначала беспорядок утренний: то не так положено, другое не так брошено, — но Наталью Львовну он разглядывал теперь так внимательно, что забыл о беспорядке утреннем, и так пристально, как будто до того вообще никогда ее не видал. Неожиданно полная рука ее теперь покоилась забинтованная в рукавчике черной кофточки, отделанной узким кружевом, и стакан держала Наталья Львовна левой рукой. От чая, или тепла, или оттого, что прошло волненье, лицо ее порозовело, от этого при худеньких щеках и тонком невнятном подбородке стало так вдруг похожим на ту девочку в белом переднике (из альбома), что опять, как тогда, он ясно вообразил их с Митей рядом, и первое, что он сделал, достал торопливо карточку Мити и показал ей:
— Мой сын Митя.
— А-а… Это тот, который умер… Я слышала, — вы говорили, что умер… Славный какой!
— Да… Другого у меня не было.
Алексей Иваныч отвернулся к окну, побарабанил по подоконнику, и когда возвращала она ему снимок, он повернул его лицом вниз и так, не глядя, сунул в ту коробку на столе, из которой вынул. Но почему-то про себя очень отчетливо подумал он вдруг: «Вот и в нее вошел Митя»… Лоб у нее был широк над глазами, ровный, белый и безмятежным теперь казался: туда вошел Митя.
— Это пустяки… Это скоро заживет, — верно, верно, — оживленно заговорил Алексей Иваныч. — Только не нужно ничего такого правой рукой… Вы что улыбаетесь?
— Не нужно ничего делать правой рукой, а нужно все делать левой… так?.. Чай у вас очень приятный… Я еще выпью стакан, — можно?
И чуть-чуть лукаво, по-мальчишески, она повела в его сторону большими глазами, теперь такими чистыми, точно нарочно это она омыла их недавней слезой.
А когда он наливал ей новый стакан чаю, она сказала просительно, как говорят дети:
— И может быть, есть у вас что-нибудь вкусное, а?.. Есть?
У Алексея Иваныча как раз была не распечатанная еще коробка венгерских слив с ромом, и так приятно было ему видеть, какое явное удовольствие доставили эти скромные сласти Наталье Львовне. «Господи, она совсем еще девочка! — подумал Алексей Иваныч. — И когда она сидела у себя на диване и буравила меня глазищами — это, верно, тоже детское в ней тогда было, — а я испугался».
Кисть руки у нее была небольшая, но не такая, как бывают кроткие, робкие, узкие с синими венами, склоняющие к сожалению, поглаживанью и снисходительным поцелуям; нет, это была крепкая кисть, и Алексей Иваныч понял, почему Наталья Львовна давеча не плакала, но на всякий случай спросил:
— Все-таки почему же вы так спокойно шли давеча…
— Вы все об этом?.. Охота вам… Раньше я даже очень любила «с приключениями», — теперь устала… — Оглядевшись, добавила: — У вас тут уютнее, чем у нас, — деревьев больше… Вообще ваша дача лучше нашей… А это и есть ваша покойная жена?
— Да. Это — Валя.
Никогда не видел Алексей Иваныч, чтобы кто-нибудь так подробно, изучающе разглядывал ушедшее, — но совсем не умершее для него, — лицо. Портрет висел над столом, неловко обшитый по углам черным крепом, увеличенный с той самой карточки, которую постоянно носил и всем показывал Алексей Иваныч, — и вот теперь и жутко было ему и ошеломляюще радостно видеть, как Наталья Львовна вдруг отстегнула проворно левой рукой крючки воротника, чтобы глубже, ниже обнажить шею, подняла голову, как у Вали, и стала, повернувшись к окну, с такими же полуоткрытыми, что-то приготовившимися сказать губами и напряженным, останавливающим взглядом, как у людей, которые вот сейчас что-то непременно скажут, а если даже и не захотите их слушать, отвернетесь, пойдете, все равно упрямо крикнут вам вслед.
Так стояла она несколько длинных мгновений совершенно забывчиво, как лунатик, потом посмотрела кругом и на Алексея Иваныча рассеянным взглядом издалека и медленно застегнула воротничок. А садясь снова за стол, сказала просто:
— Ваша жена очень мне нравится.
Она не добавила: «покойная», — и это благодарно отметил Алексей Иваныч, и не только благодарно, но был до того изумлен этим, что приостановил даже свою скачущую мысль и в первый раз за все это время с измены и смерти жены и до сего дня глубоко вобрал в себя вдруг другого, постороннего себе человека, которого и не знал еще совсем, — Наталью Львовну: и совершенно необъяснимо он припомнил вдруг ясно, как что-то дорогое и близкое, тот самый мослачок, сутуливший ей шею, который он давеча заметил мельком.
— Должно быть, она была строгая… Она редко смеялась, ваша жена?
— Почем вы знаете? — живо подхватил вопрос Алексей Иваныч. — Да, она редко смеялась… Да, она почти не смеялась… Она была сдержанная вообще.
— Чистая.
— Это вы хорошо сказали…
Алексей Иваныч посмотрел на ее брови, расходящиеся приподнято к вискам (а под ними таились зеленоватые отсветы), и добавил благодарно:
— Чистая… Да, именно чистая… — И, точно в первый раз услышав это слово, еще раз повторил: — Чистая.
— А вам без снега здесь не скучно?.. Ведь теперь у нас уже снег какой!.. Подумайте, через два дня — декабрь… На санках катаются!
— Да, как снег… — Смотрел на нее, поверх ее, добела синими глазами и вдруг вскочил: — Вот это ведь ее рисунок, акварель (снял со стены небольшую картинку в рамке)… Никогда раньше не рисовала, а тут… вздумала Мите показать… понравился ей глубокий снег — и вот вам… Правда ведь, утонуть можно?
Наталья Львовна долго смотрела на акварель, потом на него, опять на картинку в рамке и тихо, точно боялась, чтобы кто-нибудь не подслушал, почти вплотную приблизясь к его лицу, сказала: