Сергеев-Ценский Сергей Николаевич
Шрифт:
— Вы, конечно, куда-нибудь ехать хотели?
— А?.. Да… Ехать?.. Бесспорно… Бесспорно, я куда-то хотел… Да: на Волынь, сынка его хотел посмотреть… от моей жены.
— А-а! — догадливо протянул старик. — Та-ак-с!
У него была очень сановитая внешность, у этого старого жандармского вахмистра с золотой огромной медалью на шее, и лицо его, широкое и простонародное, но по-городскому бледнокожее и с холеной белой раздвоенной бородою, было бы под стать иному архиерею или губернатору, а серые, с желтыми белками, глаза смотрели умно и спокойно.
Алексей Иваныч теперь прикидывал в уме, когда же именно Илья был знаком с Натальей Львовной: до Вали это было или после? И он уже обернулся было к ней, чтобы спросить, но, встретившись с ее жутким взглядом, отвернулся поспешно и забормотал:
— Вне всякого сомнения, в нем есть что-то, что нравится женщинам… Но почему же благодаря этому вдруг смерть?.. А ежели смерть, то это уже все — конец! И всем законам конец, и никакой протокол не нужен — конец!
— Протокол все-таки написать надо, — заметил вахмистр. — Значит, так нужно полагать: он, этот раненный вами, с вашей женою был знаком?
— И в результате жена умерла… И Митя умер, мой мальчик, — подхватил Алексей Иваныч.
— Та-ак-с! — протянул понимающе старик и крупным, круглым почерком написал: «Покушение на убийство из ревности».
Минут через десять после того рыжий жандарм отправлял всех троих в извозчичьем фаэтоне в ближайшую полицейскую часть.
Предночное прозрачно-синее надвинулось и стояло около фаэтона, когда они ехали, и лица всех потеряли свой день и слабо озарились изнутри. Даже жандарм в серой шинели, сидевший рядом с Алексеем Иванычем, — и у него профиль оказался мягким, топко прочерченным.
Но что болью какою-то острой впивалось в обмякшее сердце Алексея Иваныча — это блуждающий по сторонам медленный взгляд Макухина. И когда он понял, что только благодаря ему Макухин узнал про Илью и что теперь, как и в нем самом, прочно в нем поселился Илья и давил, он, забывши, что был на «ты» с Макухиным, приподнял фуражку и сказал ему робким ученическим голосом:
— Простите!
Макухин тоже дотронулся до шапки и ответил вполголоса:
— Бог простит… Все под богом ходим.
Рыжий жандарм повернул было настороженное широкое лицо и поднял брови, но, встретясь с упорным жутким взглядом Натальи Львовны, отвернулся.
Копыта стучали о камни, как камни; городской шум колюче колыхался около них троих, и синие сумерки густели уверенно.
1913 г.
Обреченные на гибель*
Глава первая
Святой доктор
Придет время, и самое это слово «святой» забудется и исчезнет, как все другие слова, вышедшие из обихода в верхах общества, перебравшиеся из столиц и больших городов в глухие углы и там угасающие в тиши.
Но тот, кого называли святым доктором, военный врач Иван Васильич Худолей, хотя и знал, что так именно его называли, — не понимал, в чем его святость.
Он жил на скромной улице Гоголя в собственном доме в четыре окна на улицу, в том городе [3] , на вокзале которого однажды в конце декабря архитектор Алексей Иваныч Дивеев стрелял в Илью Лепетова, бывшего любовника своей покойной жены.
Впрочем, нельзя было сказать о Худолее, что жил он в своем доме на улице Гоголя: он только ночевал там, и то не всегда, а жил в городе, у больных.
3
Город этот — Симферополь. (Прим. автора.)
Это был хрупкий на вид человек, бледный, длинноликий, с несколько ущемленным и узким носом и карими глазами; усы невнятные пепельные и небольшая русая бородка, длинные волосы и пробор посередине головы — уже одно это при первом взгляде на него напоминало Христа на иконах, и — странно — совсем не мешал этому впечатлению военный мундир.
Как полковой врач пехотного полка, он лечил солдат, которым по роду их занятий никаких болезней не полагалось, кроме трахомы, но ни у кого из врачей города на было такой практики, как у него, и приглашали его ко всевозможным больным, точно не было в городе специалистов; все знали за ним несомненный и большой талант, редкий даже и у врачей: жалость.
Это был природный его талант, и когда он был еще студентом, он женился на некрасивой девушке-бонне отнюдь не по любви, а только из жалости, и теперь имел от нее трех сыновей — старший уже гимназист восьмого класса — и дочь Елю.
В доме жил еще денщик — Кубрик Фома, ходивший обедать в роту, и с утра подъезжал к дому месячный извозчик Силантий, старик недоброго вида: спина сутулая, кудлатая голова в плечи, взгляд запавших маленьких глаз волчий. Он каждый день видел, как с утра, побывав в полковом околотке, отправлялся доктор по больным, которые побогаче, и потом заезжал в аптеку и на базар. Из аптеки выносил пузырьки и пакеты с лекарствами, на базаре покупал то провизию, то железную ванну, и все это вез не к себе домой, а к другим больным, которые беднее. От денщика Фомы знал Силантий, что не привозит доктор ни копейки жене, кроме жалованья из полка, и — мужик хозяйственный, обстоятельный, скопидом и тоже большой семьянин, — и хотел понять и не мог понять доктора; здоровался с ним по утрам без подобострастия и облегченно прощался по вечерам.