Шрифт:
Анджело мысленно говорил себе: «Не может быть, чтобы солдат, кавалерист, которого наделили некоторой властью и который только что с таким наслаждением командовал нами на просторе, не боялся умереть в четырех стенах, да еще таких высоких. Я ему говорил «ты». Это лучший способ заставить его задуматься».
Он был доволен, что ему удалось расшевелить этого апоплексического увальня, этого кавалерийского чинушу и даже отбить у него охоту зубоскалить.
Анджело уже стало казаться, что тюрьма эта даже очень недурна и что в ней можно по-царски устроиться, когда он заметил, что монахиня с завистливым блеском в глазах щупает край кашемировой шали, которую молодая женщина повязала вокруг шеи. Его настолько покоробила эта бесцеремонность, эта нескрываемая жадность, что он без грубости, но решительно сбросил руку судомойки.
— Нечего хорохориться, — сказала ему эта крестьянка, посвятившая себя Богу, — мы ведь тут всяких повидали, так что давайте лучше поговорим начистоту. Я видела, как вы опускали руку в карман; придется повторить. Наша маленькая община согласилась на это испытание. Но ведь не ради ваших прекрасных глаз. Здесь за жилье и за еду платят наличными, и вперед. Пути Господни неисповедимы. Все мы смертны, а нынче многие помирают. Мы же не можем себе позволить на свои деньги покупать вам еду. У нас ведь есть наши бедняки.Для начала ваша доля — шесть франков, и будет лучше, если вы дадите мне их немедленно, тогда вы сможете получить похлебку в полдень.
А еще вы оба напишете мне бумагу, так чтобы в случае вашей смерти мы могли по своему разумению распорядиться вашим имуществом. Ведь ваши законные наследники могут предъявить претензии, и тогда нам придется сжечь все принадлежащие вам вещи.
К счастью, эта речь донельзя позабавила Анджело. У него хватило благоразумия изобразить большую растерянность и даже некоторый испуг. Он заплатил с рассчитанной щедростью.
Монахиня повела их в конец коридора, открыла решетку, провела через гулкую темную комнату, потом через другие, куда свет проникал сквозь узкие окна. Все здесь казалось предназначенным для умерщвления плоти и для молитв. На совершенно голой стене был распят деревянный Христос. В темных углах стояли высокие стулья с прямыми спинками и скамьи. А в довершение всего везде царил ледяной холод и запах источенного червями дерева, как во всех горных монастырях.
Пока карантины были делом коммун и ими занимались местные жители, которым нужно было какое — нибудь дело, чтобы не совсем потерять голову, для них использовали сараи и риги. Их устраивали даже в полях, под деревьями. И люди бежали оттуда, пуская в ход кто силу, кто подкуп. А сторожа, прогуливаясь со старыми охотничьими ружьями, наживались.
Тогда решили, что холеру надо запереть и законопатить все щели. Патрулей из горожан, ремесленников и крестьян было недостаточно для охраны дорог. Путешественники все чаще прорывались через заставы с пистолетами в руках. Когда правительство решилось заняться этой проблемой, оно обратилось за помощью к префектам и находящимся в их распоряжении гарнизонам. Среди всеобщего смятения у солдат был мундир и явная потребность стрелять из ружей и размахивать саблями. Им сказали, что нужно послужить обществу, и это, конечно, вряд ли могло вызвать особый энтузиазм, но скакать по дорогам было гораздо веселее, чем сидеть в казарме, где смерть хозяйничала не хуже, чем в городе. Свежий воздух обычно считается лекарством от всех хворей, а движение отвлекает от мрачных мыслей. Останавливать людей на дорогах, двадцать на одного, чувствовать, что тебя боятся, в то время как сам обмираешь от страха, — в этом было что-то утешительное.
В маленьких городах задержанных на дорогах людей стали размещать в больницах и лазаретах. В других местах для этого использовали церковно-приходские школы для мальчиков, хозяйственные постройки монастырей, внутренние крытые дворы семинарий, иногда даже церкви. Карантин Вомеля был устроен в принадлежавшем некогда ордену тамплиеров замке, который барон Шарль-Альберт-Бон де Вомель в начале века оставил в наследство общине женского монастыря. Их тут было одиннадцать простых женщин с окрестных ферм, поменявших суету у кастрюль и муки ежегодного деторождения на служение другому господину, который не носил бархатных штанов и все семь дней в неделю оставлял их в покое.
Пройдя сквозь двадцать маленьких круглых дверей, проделанных в толще стен, они очутились под высокими, теряющимися во мраке сводами; потом, по крутой лестнице без перил, со стертыми ступенями, проделанными в каменной глыбе наподобие зубьев пилы, они поднялись на круговые галереи, вдоль которых под самым потолком гнездились кельи, а сквозь ажурные балюстрады пробивались пыльные лучи желтого света. Наконец монахиня открыла решетку, впустила Анджело и его спутницу и закрыла ее за ними.
Они очутились на лестничной площадке, где вполне уместилась бы небольшая шхуна с распущенными парусами.
— Вот это ваши владения, — сказала из-за решетки жирная монахиня, прежде чем удалиться.
— Достаточно было бы, — сказал Анджело, — сорвать с нее чепец, оттаскать за волосы и отхлестать как следует по обеим щекам, а главное, забрать у нее связку ключей, чтобы она тотчас превратилась в покорную деревенскую прислугу, которая на все будет почтительно отвечать: «Да, сударыня, да, сударь», — и, может быть, будет даже служить верой-правдой. Но тогда она стала бы всего бояться и теперь бы тряслась при одной мысли о холере. Я бы также не хотел, чтобы вы считали солдат непреодолимым препятствием. С ними справится всякий, кто знает, с какого конца зарядить ружье.
— Будьте спокойны, я видела, как вы оценивали ширину дверей, считали шаги, выбирали ориентиры. Трудно было найти для вас лучший карантин. Вы просто обязаны отсюда удрать.
— Конечно, — ответил Анджело. — Руки у нас теперь развязаны, и я не намерен терять время. Я знаю, что мы здесь увидим, а в аду не церемонятся. Мне теперь незачем беспокоиться о других.
Пока они прятали в темном углу свое имущество, Анджело произнес несколько горьких слов о «маленьком французе» и его безнадежных попытках спасать умирающих.