Шрифт:
— Ну, так что-ж, — парирует хромая, — он деньги получит и тем же крестьянам поможет… А как жилось при помещиках! Не верите.' Вот у профессора спросите, — ловит она меня за рукав. — Расскажите им правду, Борис… простите, не знаю, как вас по отчеству…
— Твои дедукции получают некоторое подтверждение, — говорю я потом жене, — ты от хромой держись подальше.
Подтверждения поступали и потом. Всюду, где ни появлялась эта особа, а побывала она во всех лагерях, тотчас начинались склоки и распри: то русские с украинцами, то «старые» с «новыми», то православные с католиками.
Позже я прочел в «Часовом» перехваченную американцами инструкцию МГБ своим агентам в лагерях ИРО.
— Смотри, — показал я ее жене, — как совпадает с деятельностью хромой — по всем пунктам.
Но она к этому времени исчезла из лагерей. Ходили слухи, что ее видали в Риме, выходящей из советского полпредства.
Еще позже, при отборе эмигрантов в США, консул и глава контроля — инспектор, закрывали путь за океан всем, кто признавался в бывшем членстве ВКП(б), комсомола, даже пионерства. Браковали и членов профсоюзов.
Наивный народ американцы. Они думали, что МГБ настолько глупо, чтобы заслать агентом партийца, к тому же раскрывшего свое прошлое. Немцы тоже наивничали, но были все-таки умнее.
Александр Иванович, Гамаюнов и их «колхоз» для меня «своя бражка», знакомая по Советскому Союзу. А вот те другие? В Белграде перед эвакуацией я видел их мельком. Каковы они?
В Собрании, куда я часто приезжаю, знакомлюсь с профессором Криницей. Он очень общителен. Так и засыпает меня целым каскадом сведений, главным образом, о себе.
— Вы историк? Я тоже. У меня даже своя теория есть насчет варягов. Их совсем на Руси не было.
— На каких источниках вы базируетесь? — спрашиваю я, вспоминая «варяжскую дискуссию», проведенную перед войной в Советах.
— Очень основательные. Я в энциклопедическом словаре об этом прочитал, только вот в каком — не помню.
Тогда я был несколько удивлен, но при дальнейшем знакомстве с профессором Криницей удивляться перестал и с большим удовольствием слушал его рассказы. Я очень люблю фантастику.
— Врангеля отравили, — просвещает меня профессор, — меня тоже травили. Толченым стеклом в одном кафе. В лимонад насыпали. Одна почка пропала…
— Почему же именно на вас так озлились большевики?
— Вполне понятно. Ведь я же прямой потомок последнего гетмана. Мне и булаву предлагали на съезде, но я не хочу почестей, к чему они!
Никогда не было скучно слушать профессора Криницу. Разве лишь минутами, когда сквозь цветистый узор его речей вдруг проглядывали серые будни, выяснялось, что профессура его, собственно говоря, белградская, где он служил помощником регистратора архива в министерстве народного просвещения. А в России он был уездным инспектором народных училищ не то в Кременчуге, не то в Шепетовке… Но родину он любил беспредельно.
— Как только случится переворот, а это будет совсем скоро, я знаю… мне одно такое предсказание известно… я сейчас же домой! Мы там разом повернем дело. Организуем школу. Настоящую, с буквой «ять»…
— Трудновато вам будет, коллега, — пытаюсь возразить я, — ведь для России не меньше двухсот тысяч учителей понадобится. Тамошние не знают буквы «ять» и учить ее не захотят… А где двести тысяч педагогов в эмиграции возьмете?
— Пустяки, — подавляет меня своей уверенностью Криница, — разом обучим. Ведь «ять» всегда слышен… хлеб, лес — разве вы не слышите?
— Не слышу, — смущенно признаюсь я, — хоть убейте, не слышу. Вот «бег, беда, белый, бес… седла, гнезда» наизусть еще помню, а слышать ятя — не слышу. Да и зачем вам эта мертвая буква?
— Мертвая? Зачем? — патетически восклицает мой коллега. — Да какая-же без нее школа? Я всю жизнь за «ять» боролся!
— Распроклятый ты «ять», — думаю я, — сколько из-за тебя слез в детстве пролито и вот опять с тобой пришлось встретиться… Живуч ты, подлец!
21. Две России
В течение всей моей двадцатидвухлетней, ставшей теперь «потусторонней» жизни я часто думал о тех, от кого я был оторван волею судьбы, об эмигрантах, изгоях российских.
Как, чем живут они? Как мыслят? К чему стремятся? За что борются и борются ли еще?
Не Врангель, не Кутепов, не Милюков, не Керенский… Их лица я знал, и они могли измениться лишь в мелких штрихах, в деталях, а вот сами угли, из которых возникали языки этого разноцветного пламени, масса средней эмиграции, «ты», «я», «он»? Та ее часть, к которой принадлежал я сам и от которой был отторгнут?