Шрифт:
— Неужели три года? — усомнился Карл Кун.
Выражения глаз старика, какое появилось вдруг только теперь, и ждал Сыромолотов. Весь подавшись вперед, отбросив уже мгновенно то, о чем говорил, но бормоча скороговоркой: «Три года, да-да, три года, вот именно… Целых три года…» — он в то же время писал правый глаз натуры, освещенный ярче, чем левый, и до того самозабвенно у него это вышло, что даже молодой Кун понял, что нельзя торопить его рассказом о суриковской дуге и отпугивать вопросами то, что его охватило.
Однако вот уже снова потускнели глаза старика, и Сыромолотов продолжал возбужденно:
— Чем же окончилось дело с дугой? Не художник, пожалуй, даже и не поймет этого.
— Я пойму, я пойму, говорите, прошу вас! — подзадорил его Людвиг Кун, а старый Кун тоже поглядел с засветившимся любопытством.
— «Выхожу я как-то на рынок, — это Суриков мне, — и что же вы думаете?»
— Нашел? — не вытерпел Людвиг, а у старика появилось как раз то самое выражение глаз, какое хотел найти Сыромолотов.
— И вот… что же вы думаете?.. Он… Василий Иваныч… Суриков… — бормотал Сыромолотов, занявшийся левым глазом старика. — Он… вдруг… видит, представьте… стоит воз… а около воза этого… лошадь пегая…
После этих отрывистых слов он замолчал, сам не заметив того, на полминуты, стараясь схватить кистью то, что появилось в левом глазу старика: этакое снисходительное презрение к какой-то там разрисованной широкой мужицкой дуге, которую будто бы искал, как дурак в русской сказке, какой-то художник в Москве…
Откачнулся назад Сыромолотов, вгляделся, прищурясь, в натуру и потом в свой холст и продолжал с веселой ноткой в голосе:
— «Стоит лошадь выпряженная и жует сено, и около нее никого нет, но зато… зато, вы представьте только радость мою: дуга!.. Вот она, та самая, которая мне снилась столько раз, — стоит прислоненная к стене. Харчевня там, что ли, была, говорит, какая или контора, черт ее знает, только дуга, — моя дуга! — вот она, стоит! И все цветы на ней точь-в-точь как надо, и облуплена-то она, — старая ведь дуга!.. Цоп я ее, эту самую дугу, и пошел!..»
— За-ме-ча-тельно! — выкрикнул Людвиг Кун и хлопнул обеими руками по коленям.
— Русская привычка, — сказал старый Кун.
Вот когда появилось во всем лице старика именно то выражение, которого искал Сыромолотов, как Суриков дугу. Теперь уже не одни глаза, а все складки губ «натуры», и дряблых щек, и рыхлого подбородка налились тем многолетним откровенным презрением, которое таилось под празднично-натянутой, скучающе-усталой миной бывшего колониста, а ныне русского помещика, имевшего, между прочим, для всяких надобностей дом в губернском городе, на одной из лучших его улиц, а также имевшего и нескольких сыновей — свое бессмертие.
Выражение это держалось с минуту, и эту минуту Сыромолотов считал потом лучшей в сеансе. Он заносил на холст четко определившиеся черты уверенной рукой, пока снова не появилась прежняя усталая мина, и вот только тут досказал он начатое:
— «Понес, говорит, я эту дугу, — прямо ног под собой не слышу от радости и ничего уж больше кругом не вижу: дуга у меня в руках, — чего мне еще надо?.. Вдруг крик неистовый: „Стой! Эй!.. Ребята, держи его! Дугу упер!..“ Оглянулся я, вижу, бегут ко мне от этой самой — харчевня она была или контора какая… Сначала двое, потом еще двое, орут несудом… Остановился я. Подбегают. Конечно, сверкание глаз, и скрип зубов, и уж кулаки наготове. Я им, конечно, все в радости той обретаясь: „Сколько, говорю, дуга стоит — покупаю“. Ну, тут, с одной стороны, на жулика я все-таки не был похож, и одет прилично, а дуге этой — полтинник цена, и то в базарный день. Как кулаки ни сучили, а все-таки, раз человек сказал: „Покупаю“, — у всех думка является: сорвать с него! Один кричит: „Трешницу давай!“, другой: „Чево трешницу — пятерку!“ А хозяин этой самой дуги — откуда у него и голос такой бабий взялся — как завизжит, точно над покойником: „Красную бумажку давай, ни в жисть не отдам за пятерку!“ Вытащил я кошелек, посмотрел, есть ли у меня там десять рублей, вижу — есть, протянул ему: „На, брат, тебе, раз ты оказался такой счастливый!“ Он даже и шапку снял при таком обороте дела, а я с дугою к себе домой. Прямо, можно сказать, не шел, а на крыльях летел…» Вот как далась Сурикову дуга на его «Боярыне Морозовой».
Говоря это весело, с подъемом, Сыромолотов так же с подъемом работал кистью, и с холста на него уже глядело лицо старого Куна таким, каким оно только и могло быть в своем степном имении, в своем семейном кругу, когда сыновья его — кто инженер-электрик, кто инженер-химик, кто инженер-металлург — говорили о том, что, по его мнению, не относилось к деловым разговорам.
Как всегда и для всякого художника за работой, время летело для Сыромолотова совершенно незаметно: просто даже не было ощущения времени. Однако совсем иначе чувствовала себя живая натура. Старый Кун не только начал усиленно кряхтеть и кашлять, просидев полтора часа в своем привычном кресле, но начал уже хмуро поглядывать даже и на своего сына, не только на портретиста, и Людвиг, наконец, решил прийти ему на помощь. По свойству своего темперамента он сделал это довольно бурно.
— Браво, браво! Брависсимо!.. — выкрикивал он, став за спиной Сыромолотова. — Классически! Лучше нельзя и представить! Вы превзошли самого себя!.. Вот я сейчас позову маму, пусть полюбуется!
И он бросился в соседнюю комнату, и с минуту его не было, чем воспользовался Сыромолотов, чтобы сделать еще несколько необходимых мазков, так как видел, что сеанс волей-неволей приходится закончить.
Людвиг привел не только мать: вместе с толстой рыхлой старухой пришла еще и молодая, с виду скромная, немка, а за ними шумно ворвался Людвиг, держа за локоть вполне по-товарищески человека своих лет, но гораздо более степенного, ниже его ростом, лысоватого и в очках.