Шрифт:
«Расскажи о маме», — просил Авраам, и дедушка рассказывал им, как Фейга открыла, что можно сажать на куриные яйца индюка, у которого грудь и живот так велики, что могут разом покрыть пятьдесят яичек.
Оказалось, однако, что всякий раз, как индюк вставал на ноги, он давил яйца своим весом. Тогда бабушка взяла и напоила его вином, и теперь этот пьяный индюк, со своими обвислыми, раскрасневшимися, как огонь, щеками, сидел на яйцах, разомлев и улыбаясь, и даже не думал двигаться с места.
«Все женщины в деревне переняли у бабушки этот индюшачий метод, — смеялся дедушка, — хотя Либерзон и написал в деревенском листке, что „позорно устраивать в еврейском птичнике пьяный кабак“».
Я с завистью думал о тех далеких днях. Они виделись мне, как розовая мечта. Но Иоси сказал, что то были тяжелые и ужасные времена.
«Ты только подумай — трое сирот и один вдовец, к тому же понятия не имевший, как вести хозяйство, — сказал он. — Все вокруг покупали новые плуги, а наш дедушка обнимался с оливами. Зимой у них не было денег на сапоги, коров они доили вручную, а рабочий скот делили с соседями, что вызывало вечные споры. Это сегодня у нас есть электрические инкубаторы и скоро будет искусственное осеменение даже в индюшатнике».
Иоси гордился новым осеменителем для индюшек, который он соорудил у себя во дворе. Это было темное, непроницаемое для света помещение, покрытое полосами толя, и молодые индюшки ожидали там, пока не поступит стоящий заказ на индюшачьи яйца. Они бродили во мраке, выискивая пищу, и темнота начисто избавляла их от любых сексуальных помыслов и надежд. Как только поступало соответствующее сообщение от Национального совета птицеводства, мы быстро выводили их на встречу с самцами. Индюшки выходили из темноты с опаской, медленно ковыляя на дряблых ногах, в их мучительно мигающих глазах виднелись линзы водянистых перегородок, тут же распадавшиеся в солнечных лучах. Пяти минут на солнце им хватало, чтобы впасть в течку. Они усаживались в пыль, тряся крыльями, и начинали манить к себе самцов высокими крикливыми голосами и красными цветами, которые вспыхивали под развернутыми веерами их хвостов.
«Хотелки бестолковые», — говорил Иоси. Индюшки падали посреди двора, оттопыривали зады и в приступе страсти отказывались подняться и вернуться в свое помещение. Иоси и Авраам силой заталкивали их внутрь и покрывали им спины брезентовыми седлами, потому что тяжеленные самцы, пытаясь взобраться на них, могли разорвать их тело своими когтями.
«Ты только посмотри на них, — сказал Ури. — Вот что значит влюбиться. Все их темные страхи улетучились мигом».
Самцы дрались возле нетерпеливо ждущих индюшек, толкали и пинали друг друга, а когда одному из них удавалось выполнить, наконец, свои обязанности, самка с горделивой томностью поднималась, кокетливо отряхивала крылья и возвращалась к подружкам, издавая многозначительное бормотанье.
«Рассказывает всем, что стоило ждать», — весело сказал Ури.
«Два месяца в темноте, и все для того, чтобы тебя разочек трахнул какой-то тупой индюк», — презрительно сказал Иоси.
Но я все думал о тех троих сиротах под распростертыми дедушкиными крылами, и об их поздних зимних ужинах — картошка в мундире и крутые яйца, которые подавались на стол с селедкой, политой оливковым маслом и спрыснутой лимонным соком, с кружочками лука и светлыми ломтиками редьки. И о моей погибшей матери думал я, о ее длинных косах и длинных ногах, сгоревших в пламени, и о моем исчезнувшем дяде Эфраиме. По сей день я порой оборачиваюсь внезапным рывком — не стоит ли он за моей спиной, улыбаясь при виде моего испуга, и могучий Жан Вальжан, светлый бык-шароле, по-прежнему лежит на его плечах?
«Никто не понимал, как моему сыну Эфраиму удается поднять этого быка на плечи», — рассказывал дедушка и улыбался.
Никто не понимал, и примет тоже никто не разгадал. Даже Пинес не сумел увидеть, как зреет зло и набирает силу беда. «Сирота, который рос у дедушки, — это бочка, битком набитая его рассказами», — сказал он обо мне. Я и сам уже не различаю, что я слышал, а что пережил. Был ли то Авраам — тот, кто бегал на могилу своей матери, или это я бегал на могилу моей? Был ли то Эфраим — тот, кто ушел из дома, или это был я, покинувший деревню?
Большие надгробья белеют на «Кладбище пионеров». «Памятники над могилами мечты», — называл их Пинес. По ночам я брожу по большому дому банкира, и бык воспоминаний непомерной тяжестью лежит на моих плечах.
13
«Твоя мама была большая озорница, но с добрым сердцем, этакий несостоявшийся мальчишка, оживший Том Сойер».
Но ее любви к мясу Пинес понять не мог.
«Она хорошо училась. Декламировала на память стихи Черниховского [72] и Лермонтова. И вдруг, прямо посреди урока, могла вынуть из своей матерчатой сумки кусок мяса и вцепиться в него зубами».
72
Черниховский, Шаул (1875, с. Михайловка, Таврической губ. — 1943, Иерусалим) — еврейский поэт, один из основоположников новой поэзии на иврите.
Не только учитель — вся деревня следила за вторым поколением взглядом, полным жадной надежды. Крепкие и быстрые, как дикари, они работали наравне со своими родителями. Но воздух Страны не сжигал их легкие, и тела их впитывали солнце, как меловые скалы.
«Миркинские сироты выполняли все работы по хозяйству». С зарей Авраам будил брата и сестру, чтобы они еще до школы успели помочь ему на дойке. Ранним вечером они кончали жать люцерну, грузили ее на телегу и возвращались домой. Вилы воткнуты в покачивающуюся груду зелени, мама и Эфраим ожесточенно дерутся наверху, Авраам, который уже тогда, по сути, сам управлял всем хозяйством, молча держит вожжи. Глубокие гневные борозды ящерицами ползут по его лбу, пока не исчезают, скрывшись в густых волосах.