Бернанос Жорж
Шрифт:
Милостью божьей чреда революций и усилия политиков волей-неволей превратили наш патриотизм в религию без обрядов, в голый культ, в котором доля привычки доведена до крайности. Честь Франции существует, мы это знаем, но она больше не воздействует ни на наши социальные институты, ни на наши законы; она больше не имеет мирской формы, мы храним в себе ее традиции не столько для того, чтобы по-прежнему следовать ее правилам, сколько для того, чтобы вывести из нее большинство наших высказываний о людях, ибо она является как бы критерием нашего морального суждения. Мы не обольщаемся по поводу цены этой чести, мы неохотно клянемся ею, выступая против других. В этом заключается весьма примечательная черта нашей психологии: хотя мы сознаем наши различия, нам претит принимать их во внимание, как будто они обязательно должны послужить свидетельством против нас. Как мы охотно из вежливости повторяем, что «один человек стоит другого», мы точно так же говорим, что наша честь стоит чести других. Вот почему пишущие на французском языке итальянские журналисты, которые задают тон в нашей прессе, могут безнаказанно заявлять, что нет различий между колониальными войнами, что завоевание Эфиопии [134] точно так же делает честь осуществившей его вырождающейся нации, как нашей — завоевание Конго Саворньяном де Бразза [135] , вооруженным лишь врачебной сумкой, или покорение Марокко Лиоте, последним из великих французских вельмож.
134
Завоевание Эфиопии — в результате итало-эфиопской войны в 1935–1936 гг. Эфиопия была захвачена Италией.
135
Бразза Пьер Саворньян де (1852–1905) — французский путешественник. Его экспедиции в Африку (1875–1897) положили начало колонизации области, позднее получившей название Французского Конго.
Вот моралисты и ханжи без стеснения и проповедуют нам безразличие к славе. Зачем нужна этим глупцам наша слава! «Зачем человеку покорять мир, если при этом он теряет душу». Можно сколько угодно твердить себе, что все дороги, ведущие к богу, хороши, но как не улыбнуться при мысли, что подобная бесконечно повторяемая фраза могла превратить офицера, участвовавшего в осаде Памплоны, в святого. Кто из нас, шутников, мечтает о покорении мира? Что за странное представление о славе! Нетрудно и без помощи божьей благодати представить себе, какого рода прием устроил бы кастильский дворянин, сухой, как виноградная лоза, желтый, как жёлчь, преследуемый видением смерти и ада, Жанне д'Арк, если бы несчастная пастушка родилась много позднее и поведала ему свои смелые планы. Освободить Орлеан, ввести дофина в Реймс, сбросить годонов в море — суета сует! Противостоять лекарям, дерзко отвечать церковной инквизиции, «скорее отдать себя в руки богу, чем церковникам», сдержать данное слово, вершить суд в вопросе о законности прав наследников престола, в то время как сам Святейший Престол поостерегся встать на чью-либо сторону, — какая кощунственная самонадеянность! Это наша самонадеянность. Не церковникам была вверена французская честь. Если бы мы когда-нибудь подумали сделать из французской чести одну из евангельских добродетелей, духовенство оказалось бы в выгодном положении по сравнению с нами, и не без оснований. Но ни честь, ни земля Франции не были отданы на попечение церковникам, наша земля и наша честь составляют единое целое. Так пусть же это достояние будет нашим! Мы охотно признаем, что оно преходяще. Что нам до того? Что нам до того, что оно преходяще, раз бог и нас создал смертными, и только от нас будет зависеть, уйдем ли мы из жизни раньше этого достояния.
Ни почета, ни мелкого тщеславия в том, что ты француз, нет. И позвольте мне еще раз высказаться в том же духе: быть христианином — это также не честь. У нас не было выбора. «Я — христианин, почитайте меня», — наперебой кричат Князья церкви, Книжники и Фарисеи. А надо бы со смирением сказать: «Я христианин, молитесь за меня!» У нас не было выбора. Когда и так очень нелегко быть французом, малейшее самолюбование, самый беглый взгляд, брошенный в глубь веков, со всех сторон отделяющих нас от предков, может вызвать у нас головокружение. Как, мы уже так далеки от них, так одиноки? Они уже не смогут услышать нас, и, вздумай мы бросить им тревожный зов, он мгновенно замер бы у нас на устах. Ну что ж! Не будем звать их, стиснем зубы. Остережемся измерять ширину дороги. То, что мы пытаемся сделать сегодня, другие уже делали в свое время, на своем месте, а они знали не больше нас. Рождение и жизнь нации — это всего лишь чудо, сотворенное Богом, прекрасное чудо. Мы участвуем в этом великом промысле только потому, что нам это предначертано божьей волей. В глубине души мы, вероятно, предпочли бы, чтобы нас оставили в покое, чтобы не было никогда в нашем детстве дня, того обычного, ничем не выделяющегося дня, когда мы смутно ждали какого-то чуда и вдруг услышали такой простой, с такой смиренной, такой будничной интонацией голос, говорящий на языке нашей родной провинции и едва отличимый от других знакомых голосов: «Ты француз. Теперь ступай, малыш, иди вперед, не останавливайся. Я все тебе объясню потом. Ты встретишь меня в час смерти. И тогда посмотри мне прямо в глаза: я тебе не изменю, мой мальчик…»
II
Несколько недель тому назад я отправился в Парагвай, тот самый Парагвай, который словарь Ларусса в один голос со справочником Боттэна нарекает земным раем. Земного рая я там не нашел, но чувствую, что мои поиски не закончены: я буду всегда искать его, я буду всегда искать эту потерянную, стершуюся из памяти людей дорогу. Вероятно, я от рождения отношусь к терпеливым, к породе никогда не отчаивающихся, для которых слово «отчаяние» лишено смысла и аналогично слову «небытие». И правы именно мы! Когда мне было десять лет, очень умные и, как правило, награжденные орденами дяди испытывали потребность дышать мне в лицо сигарным перегаром, делая вид, что их умиляют милые детские иллюзии. Ну что ж! Пришел черед и мне умиляться их иллюзиям. Я вижу сотворенный ими мир, я пожил в нем, я все еще в нем живу, и единственное несчастье, с которым я не примирюсь, это — умереть в нем. Но, возможно, он умрет раньше меня.
Из-за подобных речей, когда их понимают неправильно, меня часто принимают за бунтаря. Но я никоим образом не являюсь бунтарем. Я твердо верю, что как в личной, так и в общественной жизни человек, достойный этого имени, прежде всего должен честно, по-мужски принимать те особые условия, которые ему предписывают его среда и его эпоха. Простой катехизис, к которому следует всегда прибегать, когда хочешь вернуться к здравому смыслу и избавиться от доктринеров того или иного направления, болванов от морали и болванов от статистики, подсказывает нам, что христианин, независимо от того, где он находится по воле бога, должен думать о своем спасении. Думать о своем спасении, спасать себя. Увы, всегда найдутся такие христиане, которые вкладывают в это выражение смысл: «Спасайся, кто может!», «Рванем отсюда что есть духу!». Но христианин не спасается один, лишь спасая других, он спасает себя. Я знавал одного старика, военного в отставке, которого потянуло к Богу, как старого осеннего шмеля к горшочку с медом. Обратившись к религии слишком поздно, для того чтобы легко смириться с обязательным изучением ее элементарных основ, приученный своей бывшей профессией решать проблемы, исходя из чрезвычайно конкретной точки зрения, он начал каждый вечер заносить в специальный журнал количество индульгенций, заработанных за день: тридцать здесь, пятьсот там. Несколько месяцев спустя он достиг впечатляющей цифры, тем более что его опыт позволял ему, избегая потери времени и пренебрегая мелкими выгодами, выбирать наиболее удачные комбинации. К счастью, ему пришла идея попросить одного священника, которого я тоже хорошо знаю, проверить свою бухгалтерию, и тот, мягко пожурив его, бросил его бухгалтерскую книгу в огонь.
Снова буду говорить, что, рассказывая эту историю, я наношу вред истинным верующим. То же самое говорили еще во времена Мольера [136] . Настоящие христиане обладают очень эффективным средством, позволяющим им выделяться среди других, им достаточно проявить милосердие, идущее от сердца, единственное, на которое не способен Тартюф, так как если он и способен читать проповеди, то уж любить-то он не умеет. Самопожертвование является весьма убедительным свидетельством истины, на служение которой претендуют. И потом, пусть лучше сто верующих сойдут за Тартюфов, чем один Тартюф за верующего! Ибо в первом случае в результате ошибки будет скомпрометирована честь только ста христиан, в то время как самозванство только одного Тартюфа ставит под сомнение честь самого Христа.
136
То же самое говорили во времена Мольера. — Бернанос намекает на комедию знаменитого французского драматурга (наст. имя Жан-Батист Поклен, 1622–1673) «Тартюф», в которой в сатирическом ключе изображен тип лицемерного святоши и которую некоторое время запрещали ставить на сцене.
Повторяю, что, излагая столь очевидные, всем доступные истины, я никоим образом не считаю себя бунтарем. Понятие бунта содержит в себе идею ненависти или презрения к людям. Боюсь, что бунтарь не способен дать столько же любви тем, кого он любит, сколько ненависти тем, кого он ненавидит. Подлинные враги общества не те, кого оно эксплуатирует или тиранит, а те, кого оно унижает. Вот почему в рядах революционных партий так много безработных бакалавров. У меня нет никаких причин для личной неприязни к обществу, и если я и хочу, чтобы оно изменилось или чтобы оно погибло, то желание это вполне бескорыстно. По правде говоря, общество не обмануло моих надежд, поскольку мне не пришло в голову просить у него то, чего оно мне дать не в состоянии: честь и счастье. Общество раздает награды и членство в Академии, я не хочу ни того и ни другого. Что касается состояния, то не будем о нем говорить: я совершенно неспособен обогатиться ни при каком режиме. Поэтому я считаю, что я следовал правилам игры. Я настолько странен, что воспитываю шестерых детей в период, когда отцы семейств как никогда заслуживают необычного титула, данного им Пеги: «эти величайшие авантюристы нашего времени» [137] . Разве не смешно слышать, как серьезные люди называют меня опасным возмутителем спокойствия, как будто мне самому нечего защищать? Они говорят об обществе как о своей собственности только потому, что они отдали ему на сохранение свои бумажные деньги, курс которых определяется спекуляцией. А то, что я отдаю на хранение обществу или по меньшей мере то, что постепенно, к моей тревоге, тает у него в руках, заключается в духовных ценностях, которые, слава богу, не имеют курса на банковском рынке, но зато являются залогом всех других ценностей, без них и преисполненные важности глупцы, что критикуют меня, были бы полным ничтожеством.
137
«Эти величайшие авантюристы нашего времени». — Это выражение фигурирует в книге Шарля Пеги (1873–1914) «Кино, диалог истории языческой души» (1917).
Слово «порядок» не сходит у них с уст. Какой порядок? Существует христианский порядок. Наш порядок — это правопорядок. Прошу недоверчивых принять сейчас во внимание только сам принцип этого порядка и забыть о постоянных срывах в его мировом осуществлении. Этот порядок — порядок Христа, и католицизм сохранил его основные определения. Что касается его мирского осуществления, то не теологи, не казуисты и не доктора, а мы, христиане, должны о нем позаботиться. Однако большинство христиан, по-видимому, начисто забыли об этой элементарной истине. Они думают, что царство божье наступит само по себе при условии, что они будут соблюдать нормы морали, которые, кстати, являются общими для всех порядочных людей, не будут работать по воскресеньям (если только от этого не слишком пострадают дела), а будут в этот день ходить на простую мессу и сверх того — уважать духовных лиц, то есть следовать советам проявлять осторожность, на которые духовенство щедро от природы, и, наконец, стараться игнорировать или даже бесстыдно отрицать то, что могло бы «играть на руку противнику». Это — все равно, что говорить, что во время войны армия отвечает надеждам нации, если ее солдаты в парадных мундирах маршируют под музыку и безупречно отдают честь офицерам.