Шрифт:
В бессильных корчах я понемногу затих и, кажется, чуток прикемарил, потому что не услышал, как вернулись братья-палачи.
Перехватили они не по рюмочке, как собирались, похмелились основательно: оба были взвинчены и веселились пуще прежнего.
— Ну чего, тихарик, оклемался? Готов ко второму сеансу?
— Господа, чего вы хотите? Вы хоть скажите!
— Да ничего не хотим, — ответили хором и благожелательно. — Чего от тебя хотеть? Ты обыкновенная лягушка, и мы ставим над тобой научный опыт. Верно, Кика?
— Для науки должен помучиться, сучонок.
— Больно же, — сказал я.
— Не надо было на папу залупаться.
Отцепили контакты и долго обсуждали, чем дальше заняться. Вариантов было много. Иные чрезвычайно мудреные. К примеру, Кика предлагал подвесить меня к потолку за одну ногу, а вторую приколотить гвоздями к полу. Его партнеру, которого звали Петруня, эта затея представлялась чересчур сложной технически, хотя Кика готов был биться об заклад на любую сумму, что он ее осуществит. Петруня с упорством истинного романтика настаивал на некоем колумбийском варианте, при котором расслаивают горло от уха до уха, а язык вытягивают в образовавшуюся щель. Смеялись оба до колик, и особую пикантность их веселью придавало то, что на самом деле они отнюдь не шутили.
— Сначала все-таки яйца надо отчикать, — заметил Кика. — Девке его подарим на память.
Ядреная острота чуть обоих не доконала, и даже я сочувственно улыбнулся. Расшалились, как детишки, ей-Богу, а остановились на самом простом. Есть такая игра, описанная еще Джеком Лондоном, называется «дразнить тигра»; в нее они и решили поиграть. Тигром был я. Условия такие: каждый по очереди наносит удар обыкновенным милицейским «демократизатором», начиная с груди и постепенно спускаясь ниже, к паху. Выигрывает тот, от чьего удара я окочурюсь.
— Не возражаешь, сучонок? — спросил Кика, которому выпало начинать (тянули на спичках).
— Нет, конечно, — сказал я. — Но вы уверены, что Шота Иванович одобрит?
Кика хрястнул дубинкой наотмашь. Я завыл по-волчьи, недоуменно прислушиваясь к странному звуку. Петруня приладился поудобнее, и от его плюхи я вместе с креслом перевернулся на пол. Недовольно бурча, игроки вернули кресло в прежнее положение.
— Ноль-ноль, — глубокомысленно заметил Кика.
— Живучий, падла! — подтвердил Петруня.
Еще два-три удара я выдержал в ясном рассудке, но потом Кика смухлевал и, видимо от злости, вдогонку к «демократизатору» смачно саданул мокасином в промежность.
Очнулся я от странного ощущения, что куда-то скачу на деревянной лошадке. Оказывается, озорники за ноги волокли меня по туннелю к лифту. Затылком я прочертил на земляном полу широкую борозду. Кинули сверху комок барахла.
— Оденься, сучонок. Ты же не в бане. Неприлично.
Пока я одевался, с трудом соображая, как это делается, братаны заспорили о том, кто из них выиграл, а кто проиграл. Получалось, что выиграли оба.
В лифте Кика спросил:
— Хочешь посмеяться?
— Хочу, — сказал я.
Посмеяться привели в бильярдную, где я уже недавно был. Там прямо на столе среди раскатанных шаров, опираясь на кий, сидел афганец Витюня. Глаза у него почти вылезли из орбит, а в рот был забит бильярдный шар. Если обладать чувством юмора питекантропов, вид у него действительно был забавный. Мертвый, он глядел на меня с упреком, словно приглашая: ну что же ты, корешок, бери кий!
Меня затошнило, и Кика дружески постукал по хребту:
— Ничего. Скоро с тобой будет то же самое.
Сломлен я не был, но жить больше не хотелось. Сколько-то долгих часов пролежал на кровати в прострации, не шевелясь, чтобы не тревожить лишний раз боль. Ближе к ночи или под утро (?) Валерия, заботливая душа, принесла поесть. В длинном вечернем черном платье, с блестками на высокой груди она была необыкновенно хороша. Печальная, высокая красавица с утомленным взглядом. Что-то в ней изменилось с нашего последнего свидания. От еды я отказался и разговаривать не хотел, но она не обиделась.
— Понимаю тебя, любимый, — сказала, нежно коснувшись моей щеки. — На твоем месте я бы тоже переживала. Но ты должен понять и папочку. У него же самолюбие задето.
От нее я узнал, что Могол, будучи благороднейшим, добрейшим и бесстрашным человеком, лучшим из отцов, не выносит только одного: когда ему лгут. Как писатель Солженицын, он не терпит вообще никакого вранья, и если сталкивается с неправдой, то совершенно теряется. Как же ему быть, если он отнесся ко мне, как к родному, приютил у себя, намерен выдать за меня единственную дочь, а я вместо благодарности вешаю ему лапшу на уши и скрываю, где прячется мерзкий старикашка-убийца.