Новый Мир Журнал
Шрифт:
Он лежал как живая аллегория реки, разбивающейся на рукава, перед тем как исчезнуть в море.
Я сам себе напоминал безжалостную тупую машину, заведенную злобным мастером.
Хлеща Толяна с одинаковой силой замаха, я понял, что он как-то под меня подстроился и получает нехитрое субботнее удовольствие.
Чем сильнее он вздыхал, словно бы возбуждаясь, тем больше был мне виден сразу весь, каким-то непостижимым образом. И мое зрение в этой влажной полутьме проницало его как нечто сквозное. Как субстанцию одинокого и жалкого прошлого.
Я почему-то увидел его стеклянным и наполненным легким дымком.
Узрел его кровь, но не красными жгутами проницающую тело, а как вспышку, как кончину.
Увидел его до самого конца.
До недалекого предела его жизни.
Узнал его смерть.
Я остановился.
Я погладил его по плечу.
Единственное, что он еле пробормотал, тихо попросив о чем-то из забытья:
— Ну, давай...
Я увидел его не как человека, а как человечину. И я перестал его бояться. Так как проник в его меру, взглянув не на него, а чрез него и прямо, туда-туда-туда, в эту несусветную даль.
Уж не Бог ли посмотрел мною?
В голове моей помутилось.
И единственное, что я помню достоверно, за что могу и сегодня поручиться, — острое, ни с чем не сравнимое чувство жалости, вдруг обуявшее меня. Ко всему на свете. К прекрасному голому Толяну, повалившемуся на бок на этот липкий восхитительный полбок, поджав блистательные ноги к животу. (Он стал весь сверканием.) К облысевшему упоительному венику, ставшему в моей руке звонким хлыстом. К черным скользким базальтовым бревнам, из которых была сложена эта драгоценная баня. К небольшой беленой каменке. К узкому листку триумфа, прилипшему к ягодице произведения рук Божиих.
Я почему-то вспомнил своего отца, оставившего меня.
И мне почудилось, что он покинул меня, пребывая в самом благожелательнейшем расположении ко мне.
Он отступал от меня, пребывая в самом искреннем порыве попечения всего моего существа, уже обратившегося в вечность. И чем дальше он оказывался, тем сильнее я чувствовал его заботливый порыв, состоящий из любви и опеки.
Разве простертый в невесомом тумане Толян не годился мне в отцы?
И все во мне превратилось в теплейший плавкий воск, я почувствовал себя пролитым в нети для искренней любви.
Нашу скользкую наготу не увидел никто. Никто — из животных, рыб, насекомых и ангелов, населяющих небо.
В лицо, в самую переносицу меня ударил колокол.
Бухнула створка неподъемного последнего люка в этой жизни.
И настала тьма-тьма-тьма-тьма.
А так как это слово не имело конца и предела, то исчезло все.
Мы с Толяном угорели.
От этой чертовой старой каменки.
Еще немного, и нам бы никто не помог выбраться из морока моих видений.
Я еле дополз до порога. Хорошо, что мы дверь не заперли на крючок, я бы до него уже не дотянулся. Перевалив за порожек, я забылся в липкой мыльной луже, натекшей за сегодняшнее мытье.
Я хрипло звал на помощь мою верную Любовь.
Меня никто не услышал в этом мире.
Буся плотоядно смотрит на мой оволосатевший низ живота. Я вижу ее отяжелевший взор, но мне не стыдно, и я не прикрываюсь, так как я еле жив, я нахожусь там, где нет стесненья. Она стоит с ведром холодной воды в руке. Она вот-вот плеснет на меня. Я вижу ее снизу. Босые гладкие ноги, легкий цветной подол, склоненное лицо, смотрящее мимо моего лица. Я знаю, что она увидела, — мой член, мою мошонку, растительность, поднимающуюся по животу. У меня нет воли, чтобы отогнать ее или прикрыться.
Мне так хорошо, — я вижу синь небес, вот-вот сам туда поднимусь, взовьюсь.
Ее взгляд опускает меня в патоку легчайшей бездвижности. Мне кажется, что она может меня поглотить, съесть, начиная с того самого места, куда так сладко глядит.
— Сынуленька, ты живой? — наклоняется она совсем близко ко мне.
Я серьезно спрашиваю ее:
— Я умер? И Толян умер? Мой отец умер?