Шрифт:
Вялый смотрел в рассеивающуюся темноту. Сержант был готов поклясться, что у Вялого дрожат ноздри и пигментная щека вздрагивает. Вялый хочет кого-нибудь загрызть. Он и ехал сюда убить человека, хотя бы одного, даже не скрывал желания. “Здорово увидеть, как человеческая башка разлетается”, — говорил, улыбаясь.
— Вялый, долго ты собираешься продержаться на этом блокпосту? — спрашивал иногда Сержант.
— А чего не продержаться, — отвечал Вялый без знака вопроса, без эмоций и трогал стены, шершавый бетон. Ему казалось, что бетон вечен, сам он вечен и игра может быть только в его пользу, потому что — как иначе.
В семь утра, ну, полвосьмого их должны были сменить, и Сержант, лежа поверх спальника с сигаретой в руке, посматривал на часы. Хотелось горячего — на базе, наверное, борщ… Сегодня среда, значит, борщ.
Курилось тошно, оттого что голодный. Дым рассеивался в полутьме.
Их было шестеро; еще Рыжий, Кряж и Самара.
Самара, самый молодой из них, служил в Самаре; Рыжий был лыс, за что его прозвали Рыжим, никто не помнил и сам он не вспоминал; Кряж отличался малым ростом и странной, удивительной силой, которую и применял как-то не по-человечески: вечно что-то гнет либо крошит, просто из забавы.
Сержант — его все называли Сержант — иногда хотел, чтобы Кряж подрался с Вялым, было интересно посмотреть, чем кончится дело, но они сторонились друг друга. Даже когда ели тушенку из банок, садились подальше, чтоб локтями случайно не зацепиться.
Вялый порылся в рюкзаке, ища, что пожрать, он тоже проголодался и вообще неустанно себя насыщал, упрямо двигая пигментными скулами.
Кряж, напротив, ел мало, будто нехотя; мог, казалось, и вообще не есть.
Когда Вялому хотелось насытиться, он становился агрессивен и придирчив. Доставал кого-нибудь неотвязно, при этом очень хотел пошутить, но не всегда умел.
— Витёк, — позвал он. — А зачем ты сюда приехал?
— Я Родину люблю, — ответил Витёк.
Вялый поперхнулся.
— Охереть, — сказал он. — Какую Родину?
Витёк пожал плечами: мол, глупый вопрос.
— Родину можно дома любить, понял, Витёк? — Вялый нашел горбушку ржаного и отщипывал пальцами понемногу, прикармливая себя. — А сюда ездить за тем, чтобы Родину любить, — это извращение. Хуже, чем если в рот, понял?
— Ты, значит, извращенец? — спросил Витька.
— Конечно, — согласился Вялый. — И Самара извращенец. Смотри, как он спит: как извращенец…
— Я не сплю, — ответил Самара, не открывая глаз.
— Слышишь, что ответил: “Я не сплю”, — отметил Вялый. — А с первой частью моего утверждения он согласен. И Сержант извращенец.
Вялый посмотрел на Сержанта, надеясь, что тот поддержит шутку.
Сержант забычковал сигарету о стену и от нечего делать сразу прикурил вторую. На взгляд Вялого не откликнулся.
Он не помнил, когда в последний раз произносил это слово — Родина. Долгое время ее не было. Когда-то, быть может, в юности, Родина исчезла, и на ее месте не образовалось ничего. И ничего не надо было.
Иногда стучалось в сердце забытое, забитое, детское, болезненное чувство, Сержант не признавал его и не отзывался. Мало ли кто…
И сейчас подумал немного и перестал.
Родина — о ней не думают. О Родине не бывает мыслей. Не думаешь же о матери, — так, чтоб не случайные картинки из детства, а размышления. Еще в армии казались постыдными разговоры иных, что вот, у него мамка, она… не знаю, что там она… варит суп, пирожки делает, в лобик целует. Это что, можно вслух произносить? Да еще при мужиках небритых. Это и про себя-то подумать стыдно.
Всерьез думать можно только о том, что Витьку пугает. Впрочем, и здесь лучше остепениться.
…Какой-то нервный стал опять…
Иногда, помнил Сержант, раз в несколько лет, он начинал чувствовать странную обнаженность, словно сбросил кожу. Тогда его было легко обидеть.
Первый раз, еще подростком, когда это нахлынуло, он, обескураженный и униженный, прятался дома, не ходил в школу, знал, что его может безнаказанно задеть любое чмо.