Шрифт:
— Avec Taglini on pourrait faire fortune [9] ,—повторил Чабаров свою мысль по-французски.
— А я, господа, — заговорила сильно напудренная лиловой пудрой и пахнущая пренеприятными духами старуха, мать Сушкова, — а я, господа, воскресила бы дядю Лешу. Вот бы он удивился.
Никто не знал, кто был дядя Леша, и все на несколько минут замолчали.
Разговор незаметно увлек всех, и мысль каждого ушла от этого вечера, из этого сада куда-то в прошлое — и близкое, и очень далекое, словно кто-то уже совсем наверное обещал им сделать жест престидижитатора и исполнить каприз каждого, и теперь вся задача состояла только в том, чтобы выбрать, — а выбрать было так трудно, потому что хотелось не прогадать, особенно женщинам. «А я — только Моцарта, да, именно Моцарта, — подумала про себя Мария Леонидовна, — и никого другого мне не надо, да и незачем». Она решила так не потому, что болезненно любила музыку, как это бывает с достигшими известного возраста дамами, которых принято называть «культурными», а лишь потому, что с этим именем связывалось в памяти, с самой ранней юности и жило до сих пор, что-то такое высокое, прозрачное и вечное, что могло заменить человеку счастье: Мария Леонидовна жадно курила и ждала, не скажут ли еще что-нибудь, самой ей говорить не хотелось. Заговорила Магдалина, сестра Манюры Крайн, девушка лет тридцати, полная, бледная, с необыкновенно круглыми, как шары, плечами. При виде нее всегда смутно вспоминались какие-то непреложные статистические выводы о том, что сколько-то миллионов девушек в Европе остаются без мужей потому, что мужей на их долю не хватает.
9
С этим Тальини можно было бы нажить состояние. (фр.)
— Нет, я не воскресила бы ни одной знаменитости, — заговорила Магдалина с некоторой брезгливостью к людям славы, — я бы предпочла простого смертного. Какого-нибудь философствующего юношу начала прошлого века, слушателя Гегеля, читателя Шиллера, или придворного времен Людовиков.
Она повела толстыми плечами и посмотрела вокруг. Но было уже почти темно, и лица сидящих едва были видны. Зато звезды там, вверху, теперь уже видны были все, делая небо совсем привычным.
Чабаров долго молчал. Наконец он издал какой-то глухой носовой звук, постучал по столу пальцами, раскрыл рот, но вдруг усомнился, ничего не сказал и опять задумался.
Девятый присутствующий, до сих пор молчавший, был Кирюша, девятнадцатилетний сын Сушкова и пасынок Марии Леонидовны. Он, как считалось в семье, был недоразвит. Медленно расклеил он толстый, широкий рот и спросил, доверчиво глядя на мачеху своими круглыми, добрыми, без уголков глазами:
— А двоих вместе можно?
Бог весть, что отражалось в это время в его сонном уме. Он считал, что какое-то дело было решено присутствующими и оставалось только уговориться о подробностях.
— Mais c'est un vrai petit jeu [10] ,— с невеселым смехом заметил Дону, и все вновь словно вернулись обратно, задвигались, заулыбались. — У каждого оказалось свое пристрастие, и все рассуждают ужасно серьезно.
10
Да это настоящая игра, (фр.)
Мария Леонидовна только кивнула ему. «Моцарта, конечно, только Моцарта, — повторила она себе. — И хорошо, что я уже не так молода и хочу его видеть без всякой возможной чувственной корысти. И мы бы просидели до утра, а он бы играл на нашем пианино, или говорил бы нам о чем-нибудь. И все пришли бы смотреть на него и слушать его, и садовник соседей с женой, и почтальон, и лавочник с семейством, и начальник станции… Какая это была бы радость! И не было бы завтра ни почты, ни поездов, ничего вообще. Все бы пошло вверх дном; и не было бы войны… Нет, война была бы».
Она опять закурила; спичка на минуту осветила ее острое, некрасивое лицо и тонкую, красивую руку. Все, кроме лица, было в ней женственно, молодо и стройно, но особенно легка и неслышна была ее походка, и это все заметили, когда Мария Леонидовна вдруг встала и прошлась под деревьями, и вернулась обратно, и огонек ее папиросы был виден в темноте наступившей ночи.
В это время прохлада тронулась из низкой глубины сада, оттуда, где было два небольших каменных мостика над узкими петлями зацветшей реки. Старуха Сушкова, закутавшись в шаль, дремала в кресле, Кирюша тупо смотрел вверх, и было ясно, что, подобно деревьям и звездам, он только существует, но не размышляет. И внезапно где-то далеко, быть может, верстах в сорока, в пятидесяти, на востоке, в том месте, где летом встает солнце, прокатился, ударился и замер, так похожий на гром и все-таки совершенно иной, тяжелый пушечный удар.
— Пора ехать, пора ехать, — заговорили все сразу, и Манюра Крайн, звеня чем-то, побежала в дом за пальто и сумкой; прошли через столовую и большую, темную прихожую и вышли на двор, где стояла машина. Мать Сушкова тоже уезжала в Париж; она надела шляпу с большим лиловым цветком, и даже в чемодане ее был какой-то лиловый оттенок. Несколько секунд продолжалась недвижная работа мотора, потом, осторожно заводя черные крылья, автомобиль попятился к воротам. Крайн за рулем кивнул еще раз оставшимся, и Манюра, у которой освещен был только ее фарфоровый рот, улыбнулась за стеклом и что-то сказала. Автомобиль выехал, остановился, дал передний ход и, словно потянув сам себя, скрылся, оставив за собой невидимый, едкий дымок.
Чабаров пошел за велосипедами.
— Очень рады будем видеть вас у себя, — говорил Сушков французу, — все лето будем здесь жить и по воскресеньям, как видите, друзей принимаем. Милости просим.
— Enchante, monsieur, — отвечал Дону. — Я провел незабываемый вечер.
И он вслед за Чабаровым поцеловал Марии Леонидовне худую руку.
На следующий день Василий Георгиевич, как обычно, выехал поездом в город, оставив Марию Леонидовну и Кирюшу одних. Это был тот самый понедельник, когда в час дня с нескольких сот самолетов был в первый раз бомбардирован Париж.
Про обстрел Парижа узнали только вечером. Днем слышна была пальба, но так далеко, что нельзя было сказать, происходит ли это в Париже или в Понтуазе, как несколько дней тому назад. Вечером пришли газеты, и маленькое село, в середине которого стояла, с обрушившейся крышей, давно всеми забытая церковь, высыпало на аллейку толстеньких, кругленьких платанов, ведшую от кабака к мерии.
Село почти целиком состояло из старух. Впрочем, возможно, что старух там было, как и во всякой французской деревне, всего половина населения, но так как они чаще всего попадались на глаза, находясь на улице, то разговаривая друг с другом, то идя за покупками, то вытряхивая какую-нибудь тряпку, то развешивая белье, казалось, что они составляют девять десятых жителей.