Шрифт:
— Вы хотите есть? — спросила она, закрывая изнутри ставни низкого створчатого окна, — по военному времени свет не должен был быть виден на дворе.
— Что вы сказали? — переспросил он, вздрогнув.
— Я спросила, не хотите ли вы чего-нибудь съесть?
— Heт, благодарю вас. Я закусил в здешнем ресторанчике. У них все полно, и они не могли мне дать ночлега.
Она поняла, что ей пора уйти.
— Вы один? — спросила она еще, мимоходом переставляя что-то на столе.
— Как один?
— Я хочу сказать: пришли вы сюда, в деревню, с товарищами или как?
Он поднял глаза.
— Я пришел один, и вот так, без всякого багажа, — усмехнулся он, не показывая зубов. — И я не военный, я штатский. Я — музыкант.
Она еще раз взглянула на его руки, пожелала ему спокойной ночи и, показав, где тушится свет, вышла из комнаты.
На этот раз она двумя поворотами заперла дверь и, почувствовав какую-то особенную, звериную усталость, сейчас же легла и уснула. Утром она, как всегда, встала рано; Кирюша уже был в саду и горланил какую-то песню, во флигеле все было тихо. Перед завтраком она забеспокоилась, не случилось ли чего: ставни и дверь были по-прежнему закрыты. «Неужели спит?» — подумала она. В четыре часа должен был приехать Василий Георгиевич, и она перед этим пошла опять посмотреть, не встал ли постоялец. Она приоткрыла дверь в крошечные сени и оттуда другую — в комнату. Человек спал, ровно дыша; из всей своей одежды он не снял ничего, даже сапог. Он лежал навзничь на широком матрасе, подушка лежала в стороне. Мария Леонидовна закрыла дверь.
Василий Георгиевич приехал с опозданием — поезд, шедший из Парижа, долго стоял на каком-то мосту. Со станции до дома Сушков нес на своем высоком, твердом плече привезенный из Парижа большой чемодан, почти сундук, — это были вещи, собранные в парижской квартире, без которых Василий Георгиевич не представлял ни своего, ни своей жены существования. Здесь было его зимнее пальто и ее старая беличья шубка, теплое нижнее белье, которое он всегда носил зимами, альбом пражских фотографий (он долго жил в Чехии), дорогой бинокль в чехле, фунт сушеных винных ягод, которые он любил иметь в запасе, хорошо переплетенное издание «Lettres persanes» [11] Монтескье и прошлогоднее бальное платье Марии Леонидовны, сшитое по случаю какого-то благотворительного бала, на котором она продавала шампанское. При виде теплого белья и шуб в июне месяце Мария Леонидовна удивилась. Но Сушков уверил ее, что Париж могут отрезать, или, может быть, им придется отсюда бежать, и тогда ничего неизвестно.
11
«Персидские письма». (фр.)
«Бежать отсюда? Да, конечно, надо бежать, если все побегут. Вон беженцы из Суассона опять увязывают вещи и старика опять тащут из дома в автомобиль». Она взяла газету, привезенную мужем, но ничего не узнала из нее. А Василий Георгиевич рассудительно и нежно говорил ей что-то, рассказывал, спорил сам с собой, передавая, что думают о происходящем Снежинский и Фрейберг, и все, что он говорил, было точно, справедливо и неглупо.
— Что ж, уехали твои офицеры? — спросил он ее. — Беспокойно было?
— Уехали, но во флигеле со вчерашнего дня какой-то (она хотела сказать тип, но не смогла), какой-то человек ночует. Тихий, все спит. Верно, сто верст пешком прошел.
— Боже мой, остаешься одна с моим кретином и не боишься пускать чужих, — воскликнул он, никогда не стесняясь в словах, когда дело касалось Кирюши. И, поймав ее руку, он, оцарапавшись ее острым ногтем, жадно поцеловал ее несколько раз.
Перед вечером Кирюша бессвязно рассказал, что живущий во флигеле ушел. А через час Мария Леонидовна услышала, как он вернулся и снова заперся.
— Этот человек вернулся и, наверное, опять будет спать. Ты не ходи к нему, — сказала она Кирюше.
И весь следующий день было то же: гость либо лежал, либо сидел у окна и неподвижно молчал, словно чего-то дожидаясь, либо на короткое время уходил в деревню, шел переулочком, площадью, платановой аллеей, покупал себе что-нибудь съестное и тихо возвращался назад.
Странные мысли приходили в голову Марии Леонидовне. То ей казалось, что человека этого непременно арестуют. Почему он не сказал ей своего имени? Почему он одет в одежду, ему не принадлежащую? Если он не шпион, то дезертир. Может быть, он русский? Мария Леонидовна привыкла за много лет жизни за границей к тому, что среди французов чудаков не бывает. Есть ли у него паспорт, или он все бросил, потерял? Выбежал из дому в белье, добрые люди собрали ему одежду? Но возможно, что у него все в порядке и он только сдвинутый со своего места молоденький, одинокий музикус, где-нибудь пилит на скрипке, или дает уроки девицам, или так что-нибудь сочиняет для себя, мечтая прославиться на весь мир?
Но странные мысли приходили и уходили, а жизнь продолжалась беспрерывно, и уже не похоже было это воскресенье на предыдущее, когда так по-самоварному сидели в саду с Крайнами. Из города не приехал никто. В пять часов приехали на велосипедах Чабаров и Дону. Они втроем с Василием Георгиевичем долго сидели у него в кабинете и говорили, конечно, о войне, но уже по-другому, чем неделю тому назад: они говорили о своих надеждах, и Дону говорил о своих надеждах, о том, что на Сене и Марне можно еще остановить это безумное, это железное наступление. Каждый раз, как Мария Леонидовна входила к ним, ей казалось, что француз хочет сказать ей что-то. Он вставал и обращался к ней одной, и это почему-то было ей неприятно, он производил на нее (впрочем, только на нее одну) впечатление истерика, и она выходила из комнаты и потом боялась натолкнуться на него в столовой, во дворе, в саду.
Объяснить своего чувства она не могла, но невеселое, решительное, слишком выразительное лицо Дону было у нее все время перед глазами. Она стала готовить чай, и вот он вышел в столовую, словно нечаянно притянув за собою дверь, и Мария Леонидовна почувствовала, что он ей сейчас скажет что-то такое, чего она не забудет во всю жизнь.
— Nous sommes perdus, madame [12] ,— сказал он негромко, глядя ей в лицо своими небольшими неопределенного цвета глазами. — Сам император Наполеон, которого я хотел воскресить в прошлое воскресенье, ничего бы не мог сейчас сделать. Я говорю это только вам, и вы примите решение, когда и куда вам отсюда ехать. Paris est sacrifie [13] .
12
Мы погибли, мадам. (фр.)
13
Париж сдан. (фр.)