Шрифт:
Ассоциация бывших лауреатов, присоединиться к которой я был приглашен, тоже традиция. Это что-то вроде дружеского братства, где перемешались все поколения. В последующие годы я присутствовал на банкете, называемом Сен-Шарлемань, который состоялся в Военном клубе на площади Сент-Огюстен. Входя туда, я столкнулся в дверях с генералом Вейганом и увидел, как этот семидесятилетний старец помчался к отходящему автобусу и вспрыгнул на подножку. В тот день я также видел, как возглавлявший трапезу Эдуар Эррио, которому было всего лишь шестьдесят пять, записывал на манжете накрахмаленной сорочки основные пункты своей итоговой речи. И я в первый раз встретил там Андре Моруа, уже переступившего пятидесятилетий порог, но в еще свежих лаврах совсем недавнего академика, того самого Андре Моруа, которому я был обязан темой своего сочинения на конкурсе.
Я поблагодарил его, и это стало началом дружбы, одной из самых моих верных и обогащающих.
Я узнал, что Анри де Ренье тоже был лауреатом и что среди тогдашних французских академиков по меньшей мере десятеро свою первую пальмовую ветвь завоевали на Всеобщем конкурсе.
Немало лет спустя я заметил Жоржу Помпиду, еще премьер-министру, что не только он сам, но и многие члены его правительства были конкурсантами-лауреатами: Морис Шуман, Эдгар Фор, Кув де Мюрвиль… «Кув де Мюрвиль? — переспросил он. — И по какому предмету?» — «По географии». — «Ах, ну да, — сказал Помпиду, — он же описатель».
Я проявил верность детищу аббата Лежандра, сочтя своим долгом сменить ушедшего из жизни Моруа, и согласился стать президентом ассоциации вместо того, кто долгие годы исполнял эту должность с безупречной доброжелательностью.
Моя дружба с Эдгаром Фором, ставшим министром народного образования сразу после университетских волнений. 1968 года, позволила мне спасти Всеобщий конкурс, этот бастион элитаризма, от требуемого упразднения.
IX
Философ-сократик
Слишком тяжелая для короткого тела голова, взволнованное лицо, руки подняты на уровень плеч, словно удерживая груз Вселенной, — Амеде Понсо преподавал в некоем философском трансе.
Он был сократиком, хотя и не обладал иронической невозмутимостью самого Сократа. Начало его урока всегда отталкивалось от какого-нибудь обнаруженного в газете события или же от романного персонажа, который мог принадлежать как Бальзаку, так и Сельме Лагерлеф. Затем следовали описания, вопросы, утверждения, повторы, и, по мере того как его мысль набирала высоту, философский транс превращался в священный танец.
Он преподавал в классе Жюля Ланьо, о чем сообщала мраморная табличка на стене. Но это напоминание о былой знаменитости мало его впечатляло: он сетовал, что зимой тут сыро и насквозь продувается сквозняками.
Понсо был человеком добропорядочным и достойным, превыше всего ценившим индивидуализм и свободу человеческой личности. А потому считал себя защитником демократии, если не во всех ее проявлениях, то, во всяком случае, в первоосновах. Он предостерегал нас об опасности подъема гитлеризма.
Между ним и учениками возникала такая мысленная связь, что, бывало, увлекшись пылким движением его красноречия, я слышал слова еще до того, как они были произнесены.
Оговорюсь: хоть я и проявлял интерес и способности к этике, психологии, социологии, однако более абстрактные дисциплины интересовали меня мало. Я пришел в класс философии с ожиданием, да что я говорю, с уверенностью, что получу ответы на все метафизические вопросы, которые задавал себе. Но заметил, что Понсо отвечал на них лишь другими вопросами.
Однажды он бросил мне, показав рукой на мраморную табличку: «Я вам повторю то же, что Жюль Ланьо сказал Барресу: „Вы украли инструмент“».
Замечание лестное, однако требует разъяснения. Ланьо упрекал Барреса за то, что тот использовал философский инструмент не по прямому назначению, а для своих романных построений.
Но разве сам Понсо, у которого художественные произведения так часто служили сырьем для размышления, не испытывал ностальгии романиста? Ведь кроме «Введения в философию», которое резюмирует курс его лекций и вполне достойно внимания, после него остались «Бальзаковские пейзажи и судьбы» — свидетельство того, что он был одним из лучших знатоков «Человеческой комедии». Он держал инструмент в руке, но красть не стал.
Премия на Всеобщем конкурсе осенила меня ореолом скромной лицейской славы. Я пользовался некоторой свободой, и преподаватели закрывали глаза на мои прогулы, когда я отправлялся, например, в Коллеж де Франс послушать поэтическую лекцию Поля Валери.
Помню, в конце одного из своих выступлений он сказал: «У художника есть два способа завершить свой труд. Воскресный любитель, в восторге от того, что покрыл лаком свою картину, может решить, что в ней уже нечего подправлять и оставляет после себя мазню. И есть способ Леонардо да Винчи, который на протяжении целых семи лет возвращается к одному и тому же произведению и останавливается со словами: „Это не то, чего я хотел, но лучше я сделать не могу“. И оставляет после себя „Тайную вечерю“».