Шрифт:
Крупнейший русский писатель XX века крепко перепахал всех обитателей нашего литературного поля. Пелевин здесь не стал исключением.
Странные сближения бывают так часто, что странно называть их странными. Разве странно, что американский художник Энди Уорхол, по легенде, придумал эмблему для рок-группы «Алиса»? Что «блюдечко с голубой каемочкой» веселые одесситы Ильф и Петров взяли из поэта Серебряного века Осипа Мандельштама, который, в свою очередь, подсмотрел его у американца О’Генри? Что лучшим другом мрачноватого композитора Раймонда Паулса был жовиальный актер Андрей Миронов?
Главный писатель пелевинского иконостаса – Набоков.
И если при всем желании невозможно было с позиций жителя Чертанова эмулировать аристократический холодок, то засандалить не самую прозрачную аллюзию, тончайший намек – за милую душу.
Пастернак + 1/2 Nabokov
Сначала эти намеки действительно тонки и эзотеричны, в том смысле, что рассчитаны на своих и могут считываться только пристальным читателем.
В раннем рассказе «Ника» (1992) появляются набоковско-бунинские мотивы. В конце последней части «Энтомопилог» романа «Жизнь насекомых» (1993) звучат песенные строки:
…Завтра улечуВ солнечное лето,Буду делать все что захочу.Финал издали, через десятилетия рифмуется с набоковским A good night for mothing – последним предложением романа Bend Sinister («Под знаком незаконнорожденных», 1947), продолжая насекомую тему. Moth – мотылек, ночная бабочка, проститутка. Nothing – ничто, важная категория для рассуждений светляков и вообще пелевинского дискурса. Good for nothing – ни для чего не пригодный.
В принципе, болезненную любовь Пелевина к каламбурам можно отчасти объяснить и почитанием Набокова, который сам позволял себе изумиться (и пригласить читателя к изумлению) переливам игры слов. В особенности это касается более позднего пелевинского периода, когда сорняками заколосились каламбуры двуязычные (см. «Каламбуры»).
Однако сначала приветы любимому автору Пелевин посылал осторожно, исподтишка. Пассаж из «Чапаева и Пустоты» напоминает о «Камере обскуре» (1932–1933), но отсылка вполне ненавязчива. Судите сами: «Вместо вчерашнего темного платья на ней была какая-то странная полувоенная форма – черная юбка и широкий песочный френч, на рукаве которого дрожали цветные рефлексы от графина, расщеплявшего солнечный луч…»
Позже, в двухтысячных, Пелевин запускает Набокова гулять по своим романам этаким навязчивым визитером, дезавуированным соглядатаем. В литературоцентричном романе «t» (2009) в разговоре возникает «птичья фамилия – не то Филин, не то Алконост». Речь, конечно же, идет о Сирине – псевдониме Набокова берлинско-парижского периода.
«Священную книгу оборотня» (2004) предваряют два эпиграфа, один из которых отсылает к «Лолите». Большой почитательницей классика выказывает себя вечная девочка-подросток лиса А Хули. Героиня «Священной книги оборотня» выбирает себе псевдоним, отсылающий к роману «Ада» (1969). «Найдя через Google подходящий список, я взяла из самого его начала имя Адель. В аду родилась елочка, в аду она росла…» Впоследствии волк Саша Серый зовет ее просто Ада.
А Хули за Набокова готова перегрызть глотку. «Я любила Набокова с тридцатых годов прошлого века, еще с тех пор, когда доставала его парижские тексты через высокопоставленных клиентов из НКВД. Ах, каким свежим ветром веяло от этих машинописных листов в жуткой сталинской столице! Особенно, помню, меня поразило одно место из “Парижской поэмы”, которая попала ко мне уже после войны».
В «Empire “V”» (2006) опять Набоков: «Покойный Брама был большим ценителем Набокова – это подтверждали портреты на стене. В его библиотеке было не меньше тридцати препаратов, так или иначе связанных с писателем. Среди них были и такие странные пробирки, как, например, “Пастернак + 1/2 Nabokov”».
Обилие ссылок на Набокова не оставляет сомнений в том, что эмигрантский автор страшно важен для Пелевина. Вопрос почему?
Общего у них меньше, чем различий. Двуязычные каламбуры и фантастические построения на одной чаше весов. На другой – разные судьбы, разное отношение к стилю и к «мистическому», разные писательские стратегии. И эта другая чаша сильно перевешивает.
Наверное, дело в том, что Набоков – старший по званию и яркий пример международной конвертации русского писателя. Мировой, русский, но в то же время американский классик. Для Пелевина это, похоже, имеет исключительное значение.
Встроенность
«Я как-то брала у него интервью про “Generation “П”, – вспоминает Анна Наринская. – В три часа ночи звонок. Пелевин продолжает наш разговор с какой-то, может, излишней ночной восторженностью и с постоянной присказкой “Ты подумай, этот роман мог быть написан в Калифорнии”. Для него страшно актуальна и важна встроенность в мировой литературный процесс».
Кому как не Набокову служить недостижимым образцом в таком многотрудном деле?
В том же «Empire “V”» читаем: «На стене висели две картины с обнаженной натурой. На первой в кресле сидела голая девочка лет двенадцати. Ее немного портило то, что у нее была голова немолодого лысого Набокова; соединительный шов в районе шеи был скрыт галстуком-бабочкой в строгий буржуазный горошек. Картина называлась “Лолита”.
Вторая картина изображала примерно такую же девочку, только ее кожа была очень белой, а сисечек у нее не было совсем. На этой картине лицо Набокова было совсем старым и дряблым, а маскировочный галстук-бабочка на соединительном шве был несуразно большим и пестрым, в каких-то кометах, петухах и географических символах. Эта картина называлась “Ада”».