Шрифт:
— Для меня большая честь рисковать жизнью ради жены человека, служившего Адольфу Гитлеру так достойно, как Говард Кэмпбелл, — ответил Крапптауэр.
И рухнул замертво.
Мы пытались откачать его, но бесполезно. Крапптауэр был безнадежно мертв. У него отвисла челюсть, придав лицу непристойно слабоумный вид.
Я слетел на второй этаж, где жили доктор Авраам Эпштейн с матерью. Доктор оказался дома. Он обошелся с усопшим беднягой Крапптауэром довольно жестко, заставив его показать нам, насколько бесповоротно он действительно умер.
Поскольку Эпштейн был еврей, я подумал, как бы Джоунз и Кили не запротестовали по поводу того, как он тряс и шлепал Крапптауэра. Но оба престарелых фашиста были по-детски почтительны и беспомощны.
Единственное, что сказал Джоунз Эпштейну, когда тот окончательно констатировал смерть, было:
— Я сам дантист, доктор.
— Правда? — буркнул Эпштейн. Его это мало волновало. Он пошел к себе вызывать «скорую помощь».
Джоунз накрыл Крапптауэра одним из моих армейских одеял.
— Надо же такому случиться, как только у него снова пошло все на лад, — вздохнул он.
— В каком смысле? — поинтересовался я.
— Он снова создал небольшую организацию, — объяснил Джоунз. — Совсем небольшую, но преданную, верную и надежную.
— Как она называется?
— «Железная гвардия белых сынов американской конституции», — отчеканил Джоунз. — Крапптауэр обладал истинным дарованием выковывать из обыкновенных юнцов дисциплинированную спаянную силу, — и Джоунз печально покачал головой. — А ребята как его понимали!
— Он любил молодежь, а молодежь любила его, — все еще рыдая, проговорил сквозь слезы отец Кили.
— Вот эпитафия, достойная памятника на его могиле, — одобрил Джоунз. — Он работал с молодежью у меня в подвале. Видели бы, как он там все для них оборудовал, для простых пареньков из всех слоев общества.
— Которые иначе бы попали под влияние улицы и испортили бы себе жизнь, — добавил отец Кили.
— Крапптауэр был одним из самых пылких ваших поклонников, — сказал мне Джоунз.
— Вот как?
— Ни одной вашей передачи не пропустил, когда вы вещали по радио. Попав в тюрьму, первым делом собрал коротковолновый приемник, чтобы по-прежнему вас слушать. И каждый день так и бурлил, пересказывая то, что услышал от вас предыдущим вечером.
Я только хмыкнул в ответ.
— Вы были наш светоч, господин Кэмпбелл, — пылко воскликнул Джоунз. — Да представляете ли вы, как озаряли наш путь сквозь все эти мрачные годы?
— Неа, — буркнул я.
— Крапптауэр питал надежду, что вы примете пост офицера по воспитанию идеала в Железной гвардии, — продолжал Джоунз.
— Я там состою капелланом, — вставил Кили.
— О, кто же, кто же, кто же возглавит теперь Железную гвардию? — воскликнул Джоунз. — У кого достанет мужества подхватить факел из рук павшего?
В дверь громко и резко застучали. Открыв, я увидел на пороге шофера Джоунза, старого сморщенного негра, в желтых глазах которого застыла злоба. Шофер был одет в черную форму с белыми кантами и портупеей, на которой болтался никелированный свисток. Им голове его красовалась фуражка люфтваффе без кокарды, на руках — черные кожаные краги.
Нет, этот старый курчавый негр — совсем не дядя Том. В его походке легко угадывался артрит, но вошел он, заткнув большие пальцы рук за пояс портупеи, выпятив подбородок и не сняв фуражки.
— Все в порядке? — требовательно спросил он Джоунза. — Че вы тут застряли?
— Не совсем, — ответил Джоунз. — Умер Август Крапптауэр.
Черный Фюрер Гарлема и бровью не повел.
— Все помирают, — лишь покачал он головой. — Кто же переймет с нас факел, как все помрем?
— Вот и я себя о том же спрашиваю, — вздохнул Джоунз и представил меня Роберту.
— Слыхал за вас, — сказал Роберт, не подавая мне руки. — Но вас самих никогда не слухал.
— Что ж, — пожал я плечами, — на всех сразу не угодишь.
— Мы были на разной стороне, — объяснил Роберт.
— Ясно, — сказал я. Я о нем ничего не знал, и по мне он мог быть на любой стороне, какой ему угодно.
— Моя сторона была цветная, — объяснил Роберт. — Я был за японцев.
— Угу, — сказал я.
— Вы были нужны нам, а мы вам. — В виду имелась германо-японская ось периода второй мировой войны. — Но все равно оставалось много такого, где наша, так сказать, не могла сговориться.