Шрифт:
Выдержав паузу, старый мулла продолжал:
— По неизреченной милости господней мне открылось и еще кое-что. Давно полнится наш бейлик слухами о некоем провидце, ему-де ведомы все законы божеские и человеческие. Черный невежественный люд зовет его султаном шейхов или деде. Не этого ль Деде Султана поминали между собой у шестиарочного моста душегубцы? Как только мне пришла сия мысль, наказал верным людям, кто помнит меня еще кадием, выведать, кто таков и где скрывается сей деде. Мне донесли: обителью себе избрал он горные пещеры неподалеку от Айдына. А скрывается под именем Деде Султана сын здешнего крестьянина Гюмлю, бывший десятник азанов, известный под прозвищем Бёрклюдже.
— Постой, постой! — воскликнул Мехмед-бей. — Не тот ли это Бёрклюдже Мустафа, что служил управляющим при шейхе Бедреддине каднаскере, который нынешним султаном сослан в Изник?
— Он самый, мой благодетель!
— Если твои слова справедливы, — задумчиво продолжал Мехмед-бей, — это может означать, что началось возмущенье всей земли против Османов. — В его голосе зазвенело с трудом сдерживаемое ликование. Любое несчастье османских государей для бывшего айдынского бея было светлым праздником. Радость его, однако, тут же сменилась гневом. — Как же ты посмел не сказать мне об этом, Хаджи Шерафеддин?
«Потому и не сказал, — подумалось Хызыру, — что продался более сильному хозяину и хотел показать ему свое искусство».
Шерафеддин смиренно сложил руки на груди.
— Ты человек, сам ведаешь, гневливый мой господин. От милости до нелюбья у тебя один шаг. Можешь сгоряча сделать его не в ту сторону. Раб у дверей твоих, я счел за лучшее сказать тебе не в Тире, а здесь, в присутствии ученейшего и мудрейшего Джеляледдина Хызыра, ибо мне достоверно известно, что долгие годы он близко знал опального ныне шейха. Кому, как не ему, рассудить: мог ли последний подвигнуть на столь страшное злодеяние ближайшего из своих споспешников. А если мог, то против султана османов ли только направлены злоумышления их? Вспомните, лжедервиш говорил: султаны-де и беи — все едино, — да простится мне повторение слов, извергнутых гнусными устами! — грабители-де они и насильники…
Не меняя учтивой позы, Пальчики Оближешь нагло уставился в лицо ученому. Во взгляде его светилось торжество: поглядим, как ты выкрутишься. «Вовсе ты не так прост, как кажешься, сделавший хитрость и коварство своим ремеслом!» — подумалось Хызыру.
— Я действительно имел честь близко знать шейха Бедреддина Махмуда, сына кадия Симавне, — сказал он вслух. — Это один из образованнейших и глубочайших умов времени. Такой ученый, я убежден, не может впасть в грех самонадеянности, ибо понимает: мир зависит не от него и всякое действие рождает противодействие… Но прежде надобно, конечно, разузнать, проверить.
— Во всяком случае, мои деревни меня не беспокоят, — прервал его Айдыноглу Мехмед-бей. — У меня люди исправно вносят десятину и прочие оброки.
В его голосе вновь зазвучало злорадство: дескать, не страшит нас то, что пугает османов. Ученый подошел к нему поближе и, понизив голос, настоятельно повторил:
— Прежде чем предпринимать любой шаг, надобно все разузнать и проверить, мой высокородный друг. — Он помолчал. — Шейх Бедреддин, каким я его помню, на подобное не мог бы решиться… — «Ну, а если кто и мог, то только он, Бедреддин Махмуд», — неожиданно подумалось ему. Но этого он вслух не произнес.
«Ах, Доган, Доган! Что ты, брат, наделал!» — повторял про себя Бёрклюдже Мустафа, меря шагами свое убежище. То была не пещера в горах, как уверял мулла Шерафеддин по прозвищу Пальчики Оближешь, а крестьянский дом в горной деревушке, укрывшейся между отрогами хребта Джума, где-то на полпути между Айдыном и Тире.
Толстые буковые половицы постанывали под тяжестью могучего тела Бёрклюдже. Голова была склонена на грудь, и не потому только, что, выслушав Догана, он впал в раздумье, а оттого, что потолок был низок и, расхаживая во весь рост, он непременно бы ударился о балки.
«Не ратовать, а орать да сеять хочет ныне крестьянин. Верно, терпенье его иссякает, но не иссякло еще. Не вкусил он воли, ради которой можно взяться за топоры да косы и сладкую душу свою положить. Не уверовал, что с ним Истина, страшится, что силы небесные за беями стоят. Ох, поспешил ты, брат Доган, поспешил…»
Мустафа глянул в окошко. Узкое, точно бойница, оно смотрело на склон, поросший сосною и грабом, ниже — белоствольной высокой березой. У первых колен дороги, витками сбегавшей по склону, стояло пять-шесть домов, подобных тому, что он выбрал себе пристанищем. Сложенные из серо-желтого известняка, обнесенные, точно крепости, каменными стенами, крытые вместо черепицы плоскими каменными блинами, — такую кровлю могли выдержать только стропила из мореного дуба.
Деревня располагалась на перевале. Обитателям вменялось в обязанность его охранять, за что они освобождались от прочих оброков да податей. И то сказать, откуда здешним крестьянам взять было подать? Крохотные, словно цветники, огороженные камнем площадки, куда землю наносили снизу, из долины, чтоб посеять ячмень, тыкву да репу, пять-шесть овечек, пасущихся на проплешинах в лесу, по коровенке или даже по козе на хозяйство. Вот и весь достаток.
Зато никого здесь не удивляло, что крестьяне носят за поясом палаш, а на плече — лук с сигнальными стрелами, при случае умеют управиться с боевым конем. Попадись на глаза проезжему человеку приспешники Мустафы, ни у кого здесь не вызвали бы они подозрений.