Шрифт:
«Как это, ноги?»
«Не по правилам они дрались: кто с косой, кто с дубиной. А главарь их — в белой одежде из одного куска, с бритой головой. Правой руки нету, кривой ятаган — в левой держит, а троих бойцов стоит. Здоровенный такой, голос — что из бочки. Так будет со всеми, орет, кто покусится на братьев наших, кто пойдет против законов божеских и человеческих. Передайте, говорит, вашим беям и десятникам. А сами больше не попадайтесь — в другой раз живьем не уйдете! Напарник мой — они его за мертвяка приняли — слышал, как между собой называли они главаря своего Доганом…»
Стражник с перебитыми ногами проговорил натужно:
«Еще поминали они… между собой… какого-то шейха или дервиша… Баба Султана… Нет, Деде Султана… Вы уж не обессудьте, бей хороший, прикажите скорей прислать повозку».
«А деревенские где же?»
«Их с собой увезли…»
«И старосту?»
«Его стращали: несдобровать, мол, тебе. Ступай-ка и ты с нами. Но он ни в какую: „На Коране поклянусь перед кадием. А не то решат, что мы с вами в сговор вошли, и спалят нашу деревню. Я свое прожил, а двум смертям не бывать“.»
Я уразумел, — продолжал Мехмед-бей, — с какой вестью припал субаши к уху османского наместника. Но все же обратной дорогой не мог взять в толк: неужто не видел он на своем веку бунтов да разбойных нападений, что от такого известия вытаращил глаза да разинул рот. А когда понял, что его поразило, удивился не меньше наместника. Вижу, и вы, мой ученый друг, поражены. Ведь не разбойники то были, а дервиши, и притом не каландары какие-нибудь да торлаки, вином и гашишем оглушенные, — от тех всего ждать можно, — а какого-то неведомого нам толка.
— Вы, очевидно, правы, мой бей, — ответствовал Джеляледдин Хызыр. — И все-таки я не могу поверить, что после всех расправ и при сельджуках, и при османах, учиненных над мятежным дед е или баб а , как именуют у нас в народе дервишеских шейхов, кто-нибудь из них снова осмелится поднять бунт.
— Вот и мне не верилось. Но сейчас вы сможете сами убедиться. — С этими словами Мехмед-бей вышел.
Ученый встал с софы и нервно заходил из угла в угол. Сколько пролилось крови за последние годы на многострадальной земле его родины, и вот снова бунты, пожарища. Да будет ли сему предел, праведный боже?..
Полог откинулся, и, пропустив вперед старого толстого муллу, вошел Мехмед-бей, представил его:
— Старый друг нашего дома, имам Шерафеддин! Прошу любить и жаловать!
Мулла поклонился ученому. Сложил на груди руки и обернулся к бею:
— Точней сказать, верный слуга у порога вашего, да будет над ним благословение господа!
— Имам Шерафеддин, — продолжал тем временем Мехмед-бей, — при моем покойном батюшке был кадием в Тире, а ныне состоит мюдеррисом в тамошнем медресе. Когда на обратном пути из Измира мы прискакали в Тире, то на главной площади перед мечетью Яхши-бея увидели высоченный столб, а на столбе висельника. Язык вывалился, глаза вылезли, лицо синее. Один из моих людей с трудом опознал в покойнике своего тестя, старосту деревни Даббей. Поскольку я лично просил кадия рассудить старосту по закону, но милостиво, такой оборот его милосердия разгневал меня. Никому еще не удавалось безнаказанно швырнуть бейское слово себе под ноги, точно солому для подтирки. Я прямо так и сказал кадию. Тот воздел руки: Аллах, мол, свидетель, его приговор был высшей из возможных милостей. Бунтовщика по закону-де не вешать, а сажать на кол или четвертовать следует. Тем более когда бунт против власти сочетается с бунтом против веры. Если мне, мол, его слов недостаточно, я могу удостовериться, — тут он протянул мне бумагу, — под приговором стоят еще две печатки. Одна из них принадлежит имаму Хаджи Шерафеддину, что служил кадием при моем покойном батюшке…
Мехмед-бей обернулся к имаму:
— Ты, кажется, передохнул с дороги? Коли так, поведай нашему высокочтимому другу все, что рассказал мне.
Он указал Шерафеддину на сиденье перед столом. Сам же сел на мягкую софу, усадил рядом Джеляледдина. Имам устроился поудобнее. Воздел ладони на уровень лица, точно собрался творить молитву, и тонким голосом, громко, будто не два слушателя, а целая толпа внимала ему, начал свой рассказ:
— Нынешний кадий Мюбаризеддин — да смилостивится над ним Аллах! — по самонадеянности и невежеству своему содеял немало глупостей — да простится мне сие резкое слово! И потому, когда служка прибежал в медресе и уведомил, что он призывает меня к себе, я поначалу удивился. Как всякий скудоум, он обыкновенно считал, что обойдется своим умом. С чего это нынче приспела ему нужда во мне? Но потом уразумел: стало быть, дело серьезное, раз без истинно ученого суждения — да позволено мне будет приложить сие к себе самому — не обойтись. Когда ознакомили меня с сутью, то понял я, что не ошибся. Сели мы на возвышение. Кадий — посредине, муфтий — по правую руку, я по левую. Привели старосту деревни Даббей, ткнули в спину. Упал он в ноги к нам.
— Не губите! Сполна рассчитались мы с Джунайдом-беем!
— А с государем османским рассчитываться не надо?
— Нам все едино — с беем ли, с государем. Только с одного барана дважды шкуру не спустишь. Таковы законы божеские. Явите милость, господин наш кадий, опора справедливости!
— Откуда тебе, дубина, знать про божеские законы, коли ты слова божьего разобрать не можешь?! Расскажи лучше, как сговорились вы с разбойной шайкой погубить слуг государевых и кто у них там верховодит.