Шрифт:
Бедреддин отодвинул волглый от ночной сырости суконный полог и вошел в трапезную.
Все встали, опустив голову на грудь: видно, стыдились, что не дождались его. Он сделал знак — садитесь, дескать, и, заняв свое обычное место во главе скатерти, облокотился на подушку, откинулся к стене.
От еды отказался. Сей день был слишком важен, многое предстояло сделать, а еда — он знал это с тех пор, как стал мюридом шейха Ахлати, — затемняет разум, ослепляет сердце.
Он обвел глазами трапезную, подолгу задерживаясь взглядом на каждом из своих учеников, словно видел их впервые.
Акшемседдин ел истово и чинно, как подобало крестьянину. Красивое лицо, обрамленное курчавой каштановой бородкой, было сосредоточено на какой-то одной мысли.
Совсем юнцом пришел Акшемседдин в Эдирне и повалился ему в ноги.
— О шейх, не откажи в милости принять учеником раба твоего!
Бедреддин поднял его с земли.
— Я не шейх, а ты мне не раб. Пред Истиной мы все равны. А ты, насколько я понял, ее взыскуешь, не так ли?
Парень кивнул головой.
— Раз так, скажи, что знаешь, чему учился?
— Учился Корану у муллы Хусрева, знаю читать, считать, немного писать.
— Что хочешь узнать?
— Хотел бы знать, как жить по закону… — Юноша помялся. — Если будет на то ваша милость, ход светил мне любопытен… Сызмалу в небо глядел, за что и прозван звездочетом…
— Ход светил познать можно… Но чтобы получить ответ на первый твой вопрос, и жизни может не хватить. Сто потов сойдет, да все окажется напрасно, врагов наживешь смертных, а друзей день ото дня все меньше. Подумай хорошенько, готов ли?
— Готов, о шейх!
Парень снова повалился было в ноги. Он удержал его за плечи. Прислонился лбом к его лбу. Затем отстранился и долго глядел в глаза, испытуя.
— Что ж, ладно, коли так…
И вот они вместе уже девять лет, и каких лет!..
Белолицего, белобородого Абдуселяма, что ел, опустив к миске выцветшие от старости голубые глаза, он впервые увидел на острове Хиос. После диспута с френкскими и византийскими священниками ночью явились к нему два греческих монаха: хотим, дескать, принять твою веру, и все тут.
— Если слова наши запали вам в сердце, — ответил он, — если мысли наши близки вам, для нас все едино, какой вы веры — христианской, иудейской иль мусульманской.
— Завтра вы отплываете, говорят, а мы хотим всегда быть с вами. Так будет вернее.
— Насколько мне известно, за это вас добром здесь не одарят. А нам нужны друзья не мертвые — живые.
— Здесь мы не скажемся. А позже придем к вам. Только куда?
— Быть по-вашему, ежели так… Приходите в Эдирне.
Не успел он толком обосноваться в родном Эдирне, как однажды вызвали его из покоев:
— Какая-то чудная толпа спрашивает вас, мой шейх. Не то христиане, не то мусульмане. Молят вас выйти.
Толпа оказалась семьей Абдуселяма — так он нарек одного из монахов на Хиосе — со всеми чадами, домочадцами и слугами. Абдуселям, уже тогда белобородый, хотел поцеловать руку шейху, но тот не позволил: не в его это было правилах.
Все, пришедшие с Абдуселямом, приняли ислам. Только его сестра со своим мужем армянином Агопом не пожелали. Но они охотно выдали замуж свою дочь Харману за его сына Исмаила. От этого брака у Бедреддина родился внук Халил и две девочки-близняшки. Так Абдуселям породнился с учителем.
Темнолицый, молчаливый, верный, как тень, Касым из Фейюма достался ему, можно сказать, по наследству. От покойной жены. Джазибе сама обучила своего бывшего раба грамоте, сама дала ему отпускную. И вот уже много лет он среди них — равный среди равных.
Остролицый, горбоносый Ахи Махмуд и вовсе приходился Бедреддину троюродным братом. Сын славного рубаки, одного из завоевателей Румелии, он стал мастером-каменщиком и до сей поры строго блюл обычаи ремесленных братьев, ахи: ел, выставив вперед правое колено, жевал сначала за правой, потом за левой щекой, никогда сам не заговаривал со старшим. При всей благовоспитанности был он куда как остер на язык, не расставался с палашом ахи, что торчал у него из-под красного кушака, обмотанного вокруг тонкой, как у муравья, талии, и всегда готов был пустить его в дело.
Круглоголовый суданец Джаффар ел набычившись. Только белки сверкали на черном лице. Он был одним из немногих дервишей, покинувших обитель шейха Ахлати, когда после смерти шейха его мюриды взбунтовались против Бедреддина.
С Бедреддином ушел тогда же и высокий вспыльчивый анкарец, прозванный Маджнуном: от нежданно сказанного слова мог вспыхнуть как солома от огня и долго не приходил в себя. Вот и сейчас, встретившись с исполненным нежности, гордости и печали взглядом Бедреддина, не выдержал и, вопреки обычаю, первым нарушил молчание: