Шрифт:
Лет пятнадцать тому назад я знал одного чиновника (примеры у меня захолустные), Кузьму Егорыча Груздева. Он тогда только что с отличнейшим аттестатом окончил курс в семинарии. Способности он имел быстрые, позволявшие ему моментально овладеть всеми качествами отличнейшего чиновника, так что не было ни малейшего сомнения в блистательности его карьеры, необычайно быстро достигающей сначала секретарства и любви начальства, а затем тотчас же собственных домов, созидаемых на неслышном, хотя и горьком негодовании обираемых мужиков просителей. Все улыбалось ему.
Но при самом начале этой карьеры все надежды Кузьмы Егорыча были неожиданно и мгновенно разрушены совершенно новыми веяниями времени «после войны!» Ни одно из подававших блестящие надежды качеств Кузьмы Егорыча не оказывалось нужным… «Дело нужно, милостивый государь, а не подшивание бумаг! Слышите ли? Дело-с!..» — пропагандировало начальство, уничтожившее значение иглы с ниткой… «Ты, свинья этакая, — пропагандировал Кузьме Егорычу его товарищ в трактире за чаем, где умели прежде шопотом толковать „о делишках“: — ты, свинья этакая, не делу служишь, а лицам! Убирайся и пьянствуй один!..» Как это? Зачем это все пришло? Чем он виноват?.. Кузьма Егорыч был запутан кругом… С одной стороны слышалось: «честь нужна, честь…», с другой — «совесть», «благо». Кузьма Егорыч только повертывался, совершенно убитый, и с умоляющими глазами лепетал то направо, то налево: «Честь? Ты говоришь, честь? Ваня! Что ж я… голубчик! Совесть! Опять… Петр Иваныч, отец, разве я? Господи!» Но ниоткуда не было ни пощады, ни милосердия. На Кузьму Егорыча налетели такие понятия, которые вовсе в ходу не были: он был прав, он не успел приготовиться, но его, невинного, затирала льдина времени. Я видел его однажды в жалчайшем виде: он стоял в соборе в темном уголке, положив кисти обеих рук на набалдашник палки, и, закинув голову назад, как бы в исступлении отчаяния пел вслед за хором: «конец приближается!..», и слезы дрожали в его голосе…
После того как полицейский поймал его на площади, куда он выбежал в одном белье, будучи в белой горячке, — после этого случая я не видал его до настоящего времени.
Недавно я опять его встретил.
Он только что приехал из Польши. Поглядите на него, запоет ли он теперь «конец приближается». Едва ли. Он здоров, полон, весел… Он не терзается ничем; убеждения его прочны и сложились вполне, например хоть бы по части женского пола: всякая женщина, девушка — для него каналья и шельма. «Знаю я вас, шельмовок, — говорит он при виде чуть не годовалой девочки. — Я в Польше… Канальи!» «Знаю я эти земства, мошенники, канальи…» «Я вот тебе дам протест!» «Я из тебя вышибу литературу! — думал он, потихоньку присватываясь к одной девушке, читавшей корректуру губернских ведомостей: — Я знаю, что у тебя на уме-то!.. Все вы шельмы…» А между тем этот человек делает одно из самых новыхдел, отлично зная, что этому новому делу нет никакой надобности быть связану с личной жизнью. Какова же эта личная жизнь? — Дома он ходит в одной рубашке, не стыдясь никого и ничего. Он заплатил. В разговорах его чрез каждое слово — пять слов непечатных; прислуга улыбается на эти слова, и Кузьма Егорыч знает даже, что она довольна, потому что «все они подлецы» и «заплачено». Те из его слов «дома», которые можно бы печатать, относятся к водке и закуске; водку он уничтожает, пользуясь правом полной свободы. Рожа у него, когда он дома, постоянно цветет, как пион. Наевшись, напившись, он мечтает жениться на «шестнадцатилетней», чтобы она была «совершенный ребенок»; а пока еще этот вопрос не решен (много еще их, каналий, есть, успею!), Кузьма Егорыч беседует в своей квартире с привозными дамами, любезничая непечатными словами, потому что «заплачено».
Но что Кузьма Егорыч! Кузьма Егорыч, с позволения сказать, животное — и только. А вот вы подивитесь:
Недавно на моих глазах несколько вполне просвещенных лиц, занимающих в ряду новых деятелей видные места, приняли участие в деле, достойном, пожалуй, только моей скучающей праздности… Было жаркое послеобеденное время. Деятели спали (спали и они, потому что делать нечего), потом проснулись и пошли ходить друг к другу. Тех, которых проснувшиеся заставали спящими, они стаскивали за ноги и будили, говоря: «вставайте, вставайте», не зная, впрочем, зачем это нужно. Спавшие просыпались и тоже затруднялись определить — зачем они это сделали. Разговаривать им друг с другом совершенно не о чем, несмотря на то, что они делали целое утро множество новых дел. «Ну что?» — «Ничего!» — «Как?» — «Так, как-то». Вот что они со всею искренностью могли предложить друг другу. Впрочем, на этот раз я упустил из виду одно обстоятельство, в это время была война, и поэтому некоторое время шел довольно оживленный разговор о коммуне. Могу уверить вас, что все эти господа действительно образованные люди. Они действительно способны, развиты; они много читали, много знают, много учились, но, тем не менее, по прекращении газетных разговоров им оставалось или идти слушать в саду музыку Бутырского полка, или заводить речь о женском поле, или сесть за карты, или, наконец, послать за бутылкой. Во время этого раздумья в комнату, где сидели несчастные люди, донесся со двора голос хозяина дома, отца протоиерея.
— Господа! поедемте со мной топить кобеля? — вопросил отец протоиерей столь же весело, как и неожиданно.
Приглашение было кстати.
— Какого кобеля? — раздались вопросы.
— Да нашего черного, стар и, кажется, от жары что-то дурит… Как бы не перекусал… Поедемте, господа?.. Я со всей семьей.
— Чорт знает что такое! — послышалось со всех сторон. — Лучше отравить… Что за зрелище!
— Право! — продолжал батюшка. — Отец дьякон едет тоже… а?.. мы бутылочку захватим. Хе-хе!
— Чорт знает что такое!
Могу уверить, что топить кобеля никто из этих господ не имел никакого желания; повторяю, что люди эти настолько развиты действительно, что вполне могут интересоваться более благородными и высокими вещами, тем не менее кто-то из них решился произнесть:
— Что ж, господа?
— Право! — продолжал свою песню батюшка: — ведь за город, вроде прогулки… самоварчик захватим… Вам все равно нечего делать. Собирайтесь-ко, всё веселей.
— Вы далеко ли едете? — спросил один из деятелей батюшку (товарищ прокурора).
— Мы далеко… Отлично на травке… а? господа?
— Вы как же, камень, что ли, ему на шею? — с некоторым пренебрежением в голосе произнес кто-то из каких-то вообще доеолыю «крупных» деятелей,
— Да уж там увидим.
— Его лучше застрелить, — продолжал деятель.
— Не имею ружья-то!
— Да я принесу свое, если хотите, — вызвался деятель, все-таки с пренебрежением в голосе.
Несколько других лиц из числа присутствовавших тоже предлагали свое оружие, порох и готовность, так что мало-помалу общее мнение начало склоняться в пользу приглашения батюшки.
— Мы вот как, — подливая масла в огонь, говорил батюшка: — мы возьмем водки, закуски, пирог у нас делали с капустой и с яйцами, превосходнейший.
— Нет, зачем же! — откликнулись голоса: — что ж всё вы? Мы возьмем водку, вы берите самовар… Так нельзя… Надо, чтоб было поровну.
— Ну ладно… Так, стало быть, марш?
Очевидно, что все соглашались, хотя и ничего определенного не ответили.
Скоро по улице ехали батюшкины дроги, наполненные семейством и узлами с провизией; за ними два извозчика с гостями; кобеля вел на веревке мужик среди экипажей. На перекрестке встретились дроги с семейством отца дьякона. Весело раскланявшись, они присоединились к общей кавалькаде.