Шрифт:
Как мы видели, в телеграмме Бьюкенена в Лондон 12 июля довольно определенно подчеркивались соответствующие пожелания, выраженные английским послом министру ин. д., и ответные заверения Терещенко, что «свобода передвижения будет зависеть исключительно от общественных настроений в Тобольске» – в Царском Селе подобная свобода была бы «опасна для Императора». Через месяц английский посол имел беседу с одним из правительственных комиссаров, сопровождавших царскую семью в Тобольск. Этот разговор с Макаровым был сообщен послом в Лондон в письме к лорду Стемфоргаму, которое Бьюкенен цитирует в воспоминаниях. Все в этом рассказе несколько преувеличено, вплоть до такой мелочи, что предусмотренные остановки для прогулок во время путешествия из Москвы в Тобольск превращены в часовые… Макаров рассказал, что он постарался улучшить внешнюю обстановку в губернаторском доме, не вполне удовлетворительную для тех, кто «привык жить во дворцах», доставил впоследствии «ковры, фамильные портреты, вина и т.п. из Царскосельского Дворца». Это соответствовало действительности. «Самым неприятным было то, – продолжает Бьюкенен, – что при доме был только маленький сад, но как раз напротив находился большой парк, где члены императорской семьи получили разрешение гулять». Это было уже неверно. Семье позволено было присутствовать на богослужении в церкви (значительно позже), а Государю было даже «разрешено охотиться, если он этого пожелает». Возможность охотиться подразумевает уже право довольно свободного передвижения. Как мог Макаров, человек добросовестный, сделать подобное утверждение? Остается предположить, что Макаров, действительно хорошо относившийся к «пленникам» и старавшийся облегчить условия «ссылки», излагал послу возможное в его представлении будущее, а посол возможное принял за сущее, тем более что по впечатлениям Макарова, как рассказывал он своему другу Демьянову, беседа носила довольно формальный характер и производила впечатление, что по существу посол мало интересуется судьбою монарха, который не вызвал в нем симпатии. Отсюда, может быть, тот розовый оттенок, который произвело донесение посла в целях, собственно, успокоения Лондона, где, вероятно, ощущалось некоторое внутреннее неудовлетворение реалистичной политикой Л. Джорджа. «Он говорил, – передавал Бьюкенен слова Макарова, – что Тобольск маленький город приблизительно с 27 000 жителей и расположен на таком расстоянии от железной дороги, что Государь находится в полной безопасности. Земля кругом принадлежит татарским крестьянам-собственникам, которые искренне ненавидят революцию, боясь, что у них отнимут землю в случае ее перераспределения. Многие крестьяне, – говорил он, – устраивали паломничество в Тобольск, чтобы посмотреть дом, где живет Государь. Что касается климата, то, по словам Макарова, он хотя иногда бывает и сырым, но в общем здоровый, и зиму там легче перенести, чем в Петрограде, так как там не бывает таких пронизывающих ветров, как у нас здесь. Расставаясь с Е. В., он просил Государя немедленно дать ему знать, если у него будет на что жаловаться, но Государь заверил его, что он вполне доволен. Оба, Государь и Государыня, дружески простились с ним. Государь не раз говорил с ним о политическом положении и о своей готовности умереть за Россию. Макаров прибавил, что он был уверен, что Е. В. говорил совершенно искренно».
Действительность была куда прозаичней! С переездом в Тобольск юридическое положение «царственных пленников» не изменилось – осталась та же «позолоченная тюрьма», только золото Царского Села сменилось сусальной позолотой провинциального захолустья, весьма, впрочем, относительной, поскольку речь идет о пребывании без права выхода за пределы небольшой территории губернаторского дома, отгороженного от улицы высоким забором [248] . «Прогулки в садике делаются невероятно скучными, – написал Царь уже 26 августа, – здесь чувство сидения взаперти гораздо сильнее, нежели „было в Царском“. Дети часами сидели на балконе и смотрели на тихую уличную жизнь.
248
Газеты через некоторое время сообщали, что под арестом в «доме свободы» (только иронически можно продолжать так называть б. губернаторский дом) в Тобольске находятся лишь Царь и Царица, а семья под надзором (напр., сообщение «Рус. Сл.» 17 авг.).
Большевистский автор истории «Последних дней Романова» («активный работник уральского областного и екатеринбургского совета, бывший в курсе всех перипетий с перевозом Романовых из Тобольска в Екатеринбург, а впоследствии подготовивший и выполнение над ними наказания» – так характеризуется автор в предисловии) изображает дело так, что строгая изоляция в Тобольске осуществлена была по требованию солдатской охраны. «В первый день пребывания семьи в Тобольске, – рассказывает он, – произошел инцидент, сразу обостривший отношения между охраной и заключенными. Днем вся семья со “свитой” и с представителями Временного Правительства Вершининым и Макаровым, без всякой охраны ушли в дом Корнилова, где и пробыли довольно долго, осматривая помещения дома [249] . В связи с этим состоялось собрание отряда. На нем от Вершинина и Макарова потребовали объяснения – почему они разрешили свободные прогулки бывш. царской семье. Испугавшиеся представители Врем. Прав. оправдывались, ссылаясь на инструкцию, утвержденную правительством об охране бывш. Царя и его семьи. В их объяснении сущность инструкции сводилась к охранению семьи Романовых исключительно лишь в целях их личной безопасности, а не как арестованных. Среди солдат охраны это вызвало сильное недовольство. Вынесено было постановление – с инструкцией Врем. Прав. не считаться. Вершинину и Макарову было предложено заключать Николая Романова под строгий надзор охраны, для чего кругом дома и внутри поставить часовых, ночью выставлять добавочные посты и назначить три смены патруля для обхода прилегающих к губернаторскому дому улиц. Кроме того, решено было немедленно приступить к постановке высокого забора около дома и огородить место, куда Николай и его семья могут выходить гулять два раза в день: от 10 до 12 и от 2 х до 4 х. Далее постановлено было представить Романовым право раз в неделю посещать под конвоем церковь под названием «Покрова Богородицы», расположенную вблизи дома. Требования, предъявленные общим собранием, были приняты представителями Временного Правительства».
249
В дневнике Николая II записано 6 го: «Как только пароход пристал, начали выгружать наш багаж. Валя (т.е. Долгоруков), комиссар-комендант отправились осматривать дома, назначенные для нас и свиты. По возвращении первых узнали, что… переезжать… нельзя». И 13 го: «В 101/2 я сошел с комендантом и офицерами на берег и пошел к нашему новому жилищу… Пошли осматривать дом, в кот. помещается свита. Многие комнаты… имеют непривлекательный вид. Затем пошли в так называемый садик, скверный огород, осмотрели кухню и караульное помещение. Все имеет старый заброшенный вид».
Откуда заимствовал Быков эти данные, совершенно не соответствовавшие реальности? Можно думать, из неизданной рукописи одного из солдат охраны Матвеева, принадлежавшего к кадрам 2-го полка и сделавшегося «офицером» после октябрьского переворота («Царское Село – Тобольск – Екатеринбург»). Нигде подтверждения таких требований со стороны охраны не имеется. Вероятно, в восприятии большевика Матвеева эти требования появились задним числом – в доказательство революционного сознания охраны. Какую «инструкцию» получили правительственные комиссары, мы не знаем. Дочь Боткина утверждает со слов отца, что дело ограничилось «устным постановлением», что было довольно естественно при спешке, которой сопровождался выезд из Царского. Но какая-то «инструкция» впоследствии была дана. В воспоминаниях Панкратова определенно говорится, что изоляции должны были подвергнуться все, прибывшие с царской семьей, – свита и прислуга: «Проживание на вольной квартире по инструкции, данной мне Вр. Прав., совершенно воспрещалось. Но хорошо было составлять инструкции в Петрограде, не зная местных условий. С несостоятельностью данной мне инструкции при первом же знакомстве с последними я столкнулся и тотчас же сообщил об этом Керенскому. Часть прислуги пришлось разместить на вольных квартирах. Свита тоже была поселена в другом доме, против дома губернатора» [250] . В силу таких бытовых условий и неопределенности переходного положения свита и получила некоторую свободу передвижения – право «прогулок по городу». «Тихо и мирно потекла жизнь, – говорил Кобылинский в показаниях Соколову, касаясь первых переходных недель тобольского житья. – Режим был такой же, как и в Царском, пожалуй свободнее. Никто не вмешивался во внутреннюю жизнь семьи. Ни один солдат не смел входить в покои. Все лица свиты и вся прислуга свободно выходили из дома, когда и куда хотели… Августейшая семья, конечно, в этом праве передвижения была, как и в Царском, ограничена. Она выходила лишь в церковь». Здесь память несколько изменила свидетелю, желавшему подчеркнуть своего рода идилличность переходного времени, когда «над охраной и домом» временно власть сосредоточилась в его руках. Как устанавливают воспоминания Панкратова и дневник Императора, впервые в церковь семья пошла 8 сентября. «Тихой, мирной жизни» способствовала благожелательность к семье Кобылинского: «Ко времени переезда нашего в Тобольск, – показывал он, – семья привыкла ко мне и, как мне кажется, не могла иметь против меня какого-либо неудовольствия. Сужу об этом по тому, что перед нашим отъездом из Царского Государыня пригласила меня к себе и благословила меня иконой». Кобылинский считал, что «правительство Керенского», исключительно желая добра семье, вывезло ее из «очага политической борьбы и старалось обставить жизнь ее так, как приличествовало ее положение». Кобылинский вспоминал, что Керенский перед отъездом ему сказал: «Не забывайте, что это бывший Император; ни он, ни семья ни в чем не должны испытывать лишений».
250
Панкратов воспроизводит инструкцию, им полученную 21 августа, но эта инструкция определяла права комиссара и лишь в п. 2 говорила о какой-то инструкции, «данной Вр. Пр.». Не была ли это та самая «инструкция», отрывок которой случайно попался следователю Соколову?
Власть коменданта носила временный характер [251] и распространялась только на переходное время между отъездом правительственных комиссаров, сопровождавших императорский поезд, и приездом постоянного комиссара. Более чем сомнительны показания мемуаристов, участников расследования Соколова, что Кобылинский, формально начальник «отряда особого назначения», получил при отъезде из Царского на руки какую-то бумагу за подписью Керенского: «Слушайте распоряжения полк. Кобылинскаго, как мои собственные». Из показаний самого Кобылинского явствует, что в пути и по прибытии в Тобольск фактически распоряжались правительственные комиссары, снабженные соответствующими письменными полномочиями. «Отношение к Кобылинскому в Петербурге было “двоякое”, – вспоминал Панкратов, – с одной стороны ему доверяли и полагались на него, с другой – открыто высказывались сомнения под влиянием различных, часто ни на чем не основанных наветов завистников и мелкотщеславных карьеристов-офицеров». «Комиссаром по охране бывшего Царя и его семьи» надлежало быть лицу, авторитетному для революционного сознания. Таким лицом с самого начала был намечен шлиссельбуржец Панкратов, которому в начале августа, по его собственным словам, было предложено Врем. Прав. занять указанный пост [252] . Панкратов сначала отказался, не желая расстаться с «культурно-просветительной работой» в петербургском гарнизоне, которой придавал большое значение, но подчинился общему мнению, настаивавшему на его поездке, так как «больше послать некого». Убедила окончательно Панкратова Брешко-Брешковская: «Ты сам много испытал и сумеешь выполнить задачу с достоинством и благородно. Это обязанность перед всей страной, перед Учр. Собранием». Любопытен рассказ Панкратова о том, как он был инструктирован правительством перед отъездом. Подробно поговорить с министром-председателем ему не удалось: всякий раз, когда я являлся к нему, его буквально каждую минуту отрывали то по делам фронта, то с докладами из разных министерств… Его отрывали и по весьма несложным делам, которые могли бы решить и сами секретари… После Московского Совещания, когда я дал свое согласие ехать в Тобольск и явился к Керенскому, чтобы получить все необходимые бумаги и инструкции, он вдруг задал мне вопрос: “Вы еще не уехали?..” “Как же мне уехать, когда ни бумаг, ни инструкций мне не выдали” – возразил я. Он удивился, сказав: “Их вам выдадут. Уезжайте. Зайдите к секретарю сейчас же. Обо всем остальном получите сведения от Макарова и поезжайте, пожалуйста, скорее поезжайте…“ Торопить-то меня торопили, а о документах забыли…»
251
Насколько неправомочен был комендант в установлении внутреннего режима для заключенных, показывает тот факт, что даже вопрос о посещении церкви мог быть разрешен лишь по приезде постоянного комиссара.
252
Отсюда ясна произвольность заключения некоторых мемуаристов, приписывавших инцидент с Хитрово смене правительственного комиссара. Макаров, который якобы был отозван за попустительство, уехал, как мы знаем, из Тобольска 14 го, т.е. за четыре дня до появления злосчастной фрейлины. Ее приезд, вызвавший стихотворную сатиру Гендриковой по поводу переполоха властей, значительно усложнил положение в Тобольске, в котором начались необычайные для захолустья строгости. К приезжающим стали относиться с такой «подозрительностью», что слишком демократический правительственный комиссар, не показавший всех своих документов, по прибытии чуть не попал для «выяснения личности» в милицию и с миллицинером был препровожден в дом Корнилова, где проживал начальник особого отряда полк. Кобылинский.
Забывчивость, проявленная представителями власти, характерна для психологической позиции правительства. С того момента, как символ, носящий в себе угрозу монархической реставрации, был скрыт в глубине сибирских дебрей, воображаемый призрак сменялся в сознании руководящего правительственного центра реальной опасностью «республиканский реакции», как не совсем точно выразился в своих показаниях комиссии Шабловского Керенский [253] . Царская семья вышла из орбиты зрения правительства, и судьба ее была заслонена жгучими интересами текущей политической борьбы. Произошло это настолько прочно, что о «царственных пленниках» в Тобольске почти забыли. Согласно инструкции новый правительственный комиссар два раза в неделю посылал министру-председателю «срочные донесения» – и ответов не получал. В теории заключенные жили на собственный кошт, но фактически деньги шли через правительство. «Деньги уходили, а пополнений мы не получали», – вспоминал Кобылинский. Приходилось жить в кредит. В конце концов обратились к займам под векселя Кобылинского, Татищева и Долгорукова. Правительство забыло даже солдат, находившихся в охране, и до своего падения не удосужилось прислать обещанные Керенским перед отъездом «суточные». Конечно, здесь не было злого умысла. Спрошенный Соколовым, ответственный глава правительства мог только сказать: «Конечно, Врем. Прав. принимало на себя содержание самой царской семьи и всех, кто разделял с ней заключение. О том, что они терпели в Тобольске нужду в деньгах, мне никто не докладывал».
253
При несомненном наличии известных реставрационных моментов в общественном движении августовских дней, контрреволюционные настроения широких кругов, готовых поддерживать требования верховного главнокомандующего, все же в общем были далеки от того, что можно назвать политической реакцией.
Фактически распорядителем обихода царской семьи сделался правительственный комиссар, которому по инструкции всецело подчинен был и начальник отряда особого назначения. Самый выбор лиц, призванных наблюдать за заключенными, показывает, что революционная власть отнюдь не собиралась отягощать заключение: «Панкратов был человек умный, развитой, замечательно мягкий», – характеризует правительственного комиссара Кобылинский. Воспоминания самого Панкратова, нашедшего, по его словам, в лице Кобылинского «лучшего, благородного, добросовестного сотрудника» [254] , подтверждают такую характеристику: комиссар довольно благожелательно относился к «царственным пленникам» и всегда готов был облегчить их положение в пределах полученной инструкции (на него удручающее впечатление произвело то, что при представлении ему в первый раз члены семьи выстроились в «стройную шеренгу, руки по швам – так выстраивают содержащихся в тюрьме при обходе начальства»). «Панкратов сам лично не был способен совершенно причинить сознательно зло кому-либо из семьи, но тем не менее выходило, что семья страдала», – показывал Кобылинский. Отчасти это объясняется узкой и прямолинейной демократичностью выбранного Панкратовым себе в помощники прап. Никольского, с которым старый шлиссельбуржец сошелся еще в дни ссылки в Якутской области.
254
«Я быстро сблизился с ним и от души полюбил его. Взаимные наши отношения с ним установились самые искренние».
«Никольский, – характеризует его Кобылинский, – грубый бывший семинарист, лишенный воспитания человек, упрямый, как бык, направь его по одному направлению, он и будет ломиться, невзирая ни на что». Дело было, конечно, не в наружной «вульгарности» Никольского, отмечаемой Боткиной-Мельник («рабочий или бедный учитель» – записал Царь свое впечатление 1 сентября), а, по-видимому, в том, что этот партийный с. р. (одно время он был председателем тобольского совета), человек, вероятно, очень идейный («смелый и бескорыстный друг», – называет его Панкратов), но не очень умный, с упрямой настойчивостью пытался соблюдать до некоторой степени внешнюю форму тюремного содержания для тобольских «пленников» [255] . Здесь сказывалось роковое основное противоречие, которое заключалось в двойственном положении заключенных: политическая изоляция (ссылка) и охрана семьи от эксцессов революции. В качестве иллюстрации настойчивости помощника Панкратова Кобылинский рассказывает, как по его настоянию были сделаны специальные фотографические карточки с подписью с номерами для членов свиты и служебного персонала для выходов на волю. «Нас, бывало, заставляли сниматься и в профиль и в лицо», – мотивировал Никольский свое требование. Он же поднял целую историю, когда наследник выглянул из своего заключения через забор. Одна из свидетельниц показывала Соколову (вероятно, преувеличивая), что Никольский имел терпение и «глупость» (добавляла она) из окна своей комнаты наблюдать за тем, «чтобы ребенок не позволял себе такой вольности». Может быть, отсутствие такта и преувеличивало сильно сознательную злонамеренность Никольского [256] .
255
Если для Жильяра Панкратов – тип «сектанта-фанатика», но человек «мягкий», то Никольский – «настоящее животное»: «ограниченный и упрямый, он ежедневно изощрялся в измышлении новых оскорбительных притеснений». Такую же приблизительно характеристику дал и Гибс в показаниях перед следователем.
256
Соколов на основании некоторых показаний инициатив Никольского приписывает инцидент, разыгравшийся с тем вином (бутылка Рафаэлевского вина), о котором, со слов Макарова, особо упомянул в своем донесении в Лондон Бьюкенен. Когда вино прибыло в Тобольск, будто бы Никольский собственноручно разбивал топором ящики и бутылки. Впрочем, здесь все повествователи рассказывают по-разному. Так, в изображении Мельник ящик не раскупоренным был спущен в Иртыш после долгих споров в солдатском комитете отряда особого назначения. Совсем по-другому рассказал эту «скверную» историю, которая чуть-чуть не разыгралась в драму, Панкратов… «При перегрузке с жел. дороги на пароход в гор. Тюмени один ящик разбился и из него запахло вином. Один из пассажиров, солдат тыловик, сразу «унюхал”, как он потом рассказывал, и сообщил своим товарищам. По прибытии в Тобольск они пустили утку, что вино везется для офицеров отряда особого назначения… Ко мне явилось несколько солдат тыловиков… в сопровождении нескольких из нашего отряда… Я распорядился послать офицера со взводом солдат охранять кладь. Унюхавшему тыловику очень это не понравилось. Он начал агитировать тут же против нашего отряда – особенно против офицеров… Толпа растет все более и более, все из пришлых солдат (может быть, даже и не солдат), которых за последнее время в Тобольске скоплялось до 2000. Это все демобилизованные, пробиравшиеся домой. Порой они осаждали губернский комиссариат и городскую управу, требуя отправки, подвод и продовольствия… Чтобы быстрее добиться их успокоения, я… послал за городским головой и начальником милиции; явился и председатель тобольского исполкома, врач Варнаков». Панкратов просил милицию принять на хранение вино до официального выяснения, кому оно назначалось. Начальник милиции запротестовал: «народ узнает, нас разгромят». За пять недель до того в Тобольске был уже «винный погром». Отказалась и городская управа, и Варнаков предложил оставить вино на дворе дома, где помещалась свита: «у вас свой отряд». Панкратов отказался последовать этому совету: «Около нашего дома и губернаторского будет скопляться горючий материал и приманка… скорее прикажу уничтожить вино. Повторил свое предложение (передать в больницы) с большей настойчивостью, ибо по собравшейся толпе и по растущему недовольству против наших офицеров ясно вижу, что надо действовать решительнее, иначе придется разогнать оружием… Собравшаяся уже толпа, серая и темная, ждала наступления вечера… Надо было выбирать между уничтожением вина и уничтожением людей. Выбор ясен. Был составлен протокол, который я подписал. И все вино в присутствии начальника милиции, городского головы и под наблюдением моего помощника и одного офицера было выброшено в Иртыш. Недовольная толпа растаяла». Обе версии соединил Царь в своей записи 23 сентября: «…после долгого увещевания (солдат «здешней дружины») со стороны комиссара и др. было решено все вино отвезти и вылить в Иртыш. Отход телеги с ящиками вина, на котором сидел пом. комиссара с топорам в руках и с целым конвоем вооруженных стрелков сзади, мы видели из окна перед чаем…» Конечно, по-своему рассказал Быков для советского читателя. При перегрузке ящиков в Тобольске солдатами отряда особого назначения «один из этих ящиков разбился. В нем оказалось 20 четвертей спирта. Солдаты охраны тогда решили вскрыть и другие. В одном из них оказался также спирт, а в остальных вино. Это вызвало возбуждение среди солдат охраны и местных тобольских жителей. Все вино и спирт тут же на пристани было вылито в Иртыш».