Шрифт:
Возможно, прямолинейность Никольского оказывала влияние на мягкого Панкратова. В первое свидание с Панкратовым Царь поднял вопрос: «Почему нас не пускают в церковь, на прогулку по городу? Неужели боятся, что я убегу?..» «Я полагаю, что такая попытка только ухудшила бы ваше положение и вашей семьи, – ответил Панкратов. – В церковь водить вас будет возможно. На это у меня имеется разрешение, что же касается гулять по городу, пока это вряд ли возможно». «Почему?» – спросил Николай Ал. – «Для этого у меня нет полномочия, а впоследствии будет видно. Надо выяснить окружающие условия». Бывший Царь, вероятно, недоумевал. Он не понял, что я разумею под окружающими условиями. Он понял их в смысле изоляции – и только. Вопрос о посещении церкви был разрешен очень скоро. 8 сентября Царь записал: «Первый раз побывали в церкви Благовещения. Но удовольствие было испорчено для меня той дурацкой обстановкой, при которой совершалось наше шествие туда. Вдоль дорожки городского сада, где никого не было, стояли стрелки, а у самой церкви была большая толпа. Это меня глубоко извело». «Дело заключалось в том, – поясняет Панкратов, – что я не столько опасался попытки побега или чего-нибудь в этом роде, я старался предотвратить возможность выпадов со стороны отдельных тобольцев, которые уже успели адресовать на имя А. Ф., Николая II и даже его дочерей самые нецензурные анонимные письма, мною задержанные. Вся корреспонденция к бывшей царской семье проходила через мои руки. А что, как кому-нибудь из авторов подобных писем придет в голову во время прохода в церковь выкинуть какую-либо штуку? Бросить камнем, выкрикнуть нецензурную похабщину и т.п. Пришлось бы так или иначе реагировать. Лучше заблаговременно устранять возможность подобных историй. И мы с Кобылинским старались принять все меры против такой возможности». «Вот почему, для того, чтобы иметь возможность водить Николая II с семьей в церковь, необходимы были некоторые приготовления. Расстояние от губернаторского дома до Благовещенской церкви не превышало 100 – 120 сажень, причем надо было перейти улицу, затем пройти городским садом и снова перейти другую улицу. При проходе б. царской семьи в Благовещенскую церковь этот путь охранялся двумя цепями солдат нашего отряда, расставленными на значительном расстоянии от дорожки, а переход через улицу Свободы охранялся более густыми цепями стрелков, чтобы из толпы любопытных, которых в первое время собиралось человек до 100, кто-либо не выкинул какую-нибудь шутку. Со священником было условлено, чтобы обедня для б. царской семьи происходила раньше общей обедни для прихожан, т.е. в 8 час утра, и что во время этой службы в церковь допускались только священник, диакон, церковный сторож и певчие… В одну из ближайших суббот Николаю Ал. было сообщено, что завтра обедня будет совершена в церкви. Пленники настолько были довольны этой новостью, что поднялись очень рано и были готовы даже к семи часам… Николай II, дети, идя по саду, озирались во все стороны и разговаривали по-французски о погоде, о саде, как будто они никогда его не видели. На самом же деле этот сад находился как раз против их балкона, откуда они могли его наблюдать каждый день. Но одно дело видеть предмет издали и как бы из-за решетки, а другое – почти на свободе… Помню, когда меня перевозили из Петропавловской крепости в Шлиссельбургскую усыпальницу, заключенного в цепи по рукам и ногам, с полубритой головой, окруженного гайдуками-жандармами, – увидав лес, я чуть не потерял сознание от радости, что я вижу деревья по бокам дороги… Не было ли аналогичного самочувствия у царственных пленников, когда проходили по саду? Правда, положение их ничуть не походило на то положение, в каком был я, но тем не менее по выражению лиц, по движениям можно было предполагать, что они переживали какое-то особое состояние… Одна только А. Ф. сохраняла неподвижность лица. Она величественно сидела в кресле и молчала. При выходе из сада и она встала из кресла. Оставалось перейти улицу, чтобы попасть в церковь. Здесь стояла двойная цепь солдат, а за этими цепями – любопытные тобольцы и тоболячки. Первые молчаливо провожали глазами своих бывших повелителей. Тоболячки же громко оценивали наружность, костюмы, походки».
Никаких осложнений фактически не было, тем не менее семье позволяли ходить в церковь только в воскресенье, когда и можно было ожидать скопление народа. Например, 5 октября, в День именин Алексея, «не попали к обедне в церковь из-за упрямства т. Панкратова» (запись Царя). Не показывает ли это, что дело заключалось не только в опасениях, которые выдвигал Панкратов, – ведь в тюрьме арестантов полагается водить только в воскресенье [257] . Может быть, под влиянием Никольского Панкратов усвоил это положение, не будучи, однако, слишком риторичным и уступая по мягкости своей просьбам семьи.
257
В воскресенье 24 го, после истории с вином, – отметил Царь, – не пришлось идти в церковь, «опасаясь чьей-то возбужденности».
Из рассказа Панкратова видно, что Царь много раз при личных свиданиях и через приближенных возвращался в вопросу о возможности осмотреть город и о прогулках за город. «И каждый раз приходилось отказывать ему в этом, – говорит правительственный комиссар. – Лично я ничего не имел против удовлетворения просьбы б. Царя посмотреть город, но, во-первых, инструкция, данная мне Врем. Прав., а, во-вторых, складывающиеся условия – а это было самое главное препятствие – всего более отнимали эту возможность». Каковы же были эти «складывающиеся обстоятельства»? Панкратов не раз возвращается к описанию тех опасений, которые у него возникали в связи с окружающей атмосферой. Рассказывает Панкратов о потоке анонимных писем, которых иногда получалось так много, что «целое утро тратилось» на их просмотр, возложенный инструкцией на комиссара. «Никогда в жизни не приходилось мне читать такие отвратительные порнографические письма» (даже в Америке нашлись такие писатели, и оттуда приходили письма на английском языке на имя дочерей). «Было много писем, доклеенных в революционных красных конвертах с революционным девизом: “Да здравствует русская революция!” «Все письма приходилось тщательно просматривать и бросать в печку». Так как Панкратов их сжигал, то мы никогда не узнаем о числе этих писем. Десятки или сотни? – ведь в этом все дело, хотя, сколько бы таких отвратительных анонимных писем ни было, они не характеризовали тобольскую обстановку. «Но немало получалось писем угрожающего характера от тех, кто был недоволен «гуманным заключением» Царя в губернаторском доме». «Ко мне сыпались с разных концов запросы, особенно из действующей армии, от Омского областкома, с которым… я не имел никаких дел. Керенскому я телеграфировал еженедельно два раза обо всем происходящем и просил принять меры против газетного вранья. Надо сказать, что ни одна мера не достигала цели. Пока появится опровержение, газетные выдумки успеют облететь всю Россию и даже весь фронт. От последнего неоднократно приходили но моему адресу даже угрозы – “пришлем дивизию для расправы с комиссаром, с отрядом и самой царской семьей”» [258] .
258
Мемуарист усматривает даже злостную бесцеремонность чиновников почт.-тел. ведомства, которые возвращали иногда телеграммы с опровержениями газетных уток и басен за ненахождением адресатов.
Воображаю, что получилось бы, если бы я, не ожидая разрешения Врем. Прав., вздумал повести пленников гулять за город или по городу. Без уличных скандалов, конечно, не обошлись бы эти прогулки. Дело в том, что в это время в местном рабочем клубе некоторыми членами его велась определенная политика против меня и против отряда о котором распускали слухи, что он “ненадежен”, и пустили даже в обращение идею: бывшего Царя с семьей надо свести на положение простых уголовных и переселить в тюрьму. Некоторые из солдат нашего отряда готовы были поддержать эту идею, но задерживало их и оскорбляло то, что отряд называли “ненадежным”. Клубисты из всех сил старались через “рабочий клуб” враждебно настраивать тобольское население. При такой обстановке нечего было и думать о прогулках за город».
Насколько опасения Панкратова соответствовали реальной обстановке? Мы много раз видели примеры того, как память post factum гиперболически увеличивает переживания мемуаристов и единичные факты превращает в факты, так сказать, массовые. Не всегда здесь сказывается тенденция и происходит это бессознательно. Так ли были многочисленны угрозы с фронта, доходившие до Тобольска и не оставившие следов ни в центральных советских учреждениях, ни в советской прессе. Из слов Панкратова вытекает, что эти угрозы были «анонимными». Поскольку дело идет об анонимах, важно определить время, к которому они относятся. Большим недостатком воспоминаний Панкратова, равно как и всех воспоминаний и показаний о тобольской жизни царской семьи в период существования Временного Правительства, является обобщение пережитого. Этого недостатка не избегла и сводная работа позднейшей следственной комиссии. В силу этого иногда очень трудно разграничить то, что было в эпоху Временного Правительства, от того, что наступило после октябрьского переворота – в новый переходный период, когда большевистская власть официально не распространяла еще своей компетенции на отдаленное захолустье, но когда тлетворное дыхание побуждающего большевизма подготовлялось исподволь, потому и резкой грани между двумя периодами нет. «Что-то грозное надвигалось на Россию после истории с ген. Корниловым, – пишет Панкратов, – русская революция вступила в новую фазу». Но корниловское движение никакого отклика в Тобольске не могло получить. Определяли реальное положение в Тобольске не медленно происходящие внутренние процессы, а те изменения в психике или завоевание ее торжествующим разнузданным «хамом революции», которые на первых порах была мало заметны в патриархальной жизни отдаленного захолустья. При детальном анализе возможно установить, что значительное, по крайней мере, большинство фактов, как бы подтверждающих основательность опасений правительственного комиссара, надлежит отнести на тот именно период, когда Временного Правительства уже не существовало, когда маленький уголок России, совершенно оторванный от центра, по инерции еще жил самостоятельной жизнью, – когда Тобольск существовал как бы сам по себе. Сам Панкратов засвидетельствовал, что именно тогда от военного комиссара Омского Совета получилось приказание «перевести б. Царя с семьей в каторжную тюрьму и арестовать губернского комиссара». Естественно, что правительственный комиссар абсолютно не видел необходимости прибегать к такой мере.
Было бы ошибочно психологию, создавшуюся в переходное время (Панкратов оставил свой пост 24 января), переносить на те первые месяцы, когда существовала старая революционная власть, формально определявшая юридическое положение «царственных пленников» в Тобольске. Панкратова «крайне тревожило» непонимание положения дел со стороны Царя и свиты, настаивавших на прогулках. Но удивительным образом он не считал нужным сообщить Царю свои опасения («сообщать обо всем этом бывшему Царю не приходилось, – говорит он). Почему? [259] Заключенные не разделяли этих опасений и делали ответственным за неразрешение прогулок только Панкратова, тем более что на этой почве создалось непонятное недоразумение. Очевидно, еще в начале комиссарства Панкратова при очередном разговоре о прогулках с доктором Боткиным и трафаретной ссылке Панкратова на опасность прогулок и на то, что ему «права» на это «не дано», Боткин сказал: «Тогда я сам буду ходатайствовать перед Врем. Правительством». «Я не протестую. Хлопочите», – ответил Панкратов. И вот в записи Николая II 29 октября читаем: «На днях Е. Р. Боткин получил от Керенского бумагу, из которой мы узнали, что прогулки за городом нам разрешены. На вопрос Боткина, когда они могут начаться, Панкратов, наконец, ответил, что теперь о них не может быть речи из-за какой-то непонятной боязни за нашу безопасность. Все были этим ответом до крайности возмущены». Получение такой бумаги Боткиным очень невероятно, хотя дочь Боткина, прибывшая в Тобольск 14-го и тщетно добивавшаяся разрешения посещать семью под благовидным предлогом «общих уроков», это подтверждает, – впрочем, в качестве мемуариста она достаточно безответственна. Невероятно, чтобы Панкратов умолчал о таком разрешении, тем более что при своей природной мягкости, имея разрешение, он, конечно, уступил бы настояниям семьи и переборол бы и свои больше теоретические опасения, и противодействие своего помощника, если таковое было бы, и, возможно, оппозицию солдатского «комитета». Человек, переживший всю томительную тоску многолетнего одиночного тюремного заключения и не озлобившийся, как никто другой, мог понимать радость жизни и восприятие свободы.
259
По словам Панкратова, он рассказал о своих мотивах Боткину для того, чтобы избавиться от «бесконечных разговоров», так как Боткин, как врач, настаивал на этих прогулках. Это было уже тогда, когда «толпа неизвестных лиц» в солдатских шинелях бродила по Тобольску и с особым ударением кричала: «кровушку проливали».
Панкратов сознавал, что он сам отчасти провоцировал Царя на повторные просьбы о прогулках за город своими рассказами о красоте сибирской природы – рассказами, которые с особым вниманием слушали дети [260] .
«Каждый раз приходилось ему отказывать», – констатирует Панкратов. Такое упорство было бы непонятно, если бы в руках Панкратова было распоряжение Керенского, хотя бы даже в частном письме к Боткину. И особенно был удивлен Панкратов, когда уже после октябрьского переворота со стороны узников, не считавшихся с осложнившейся обстановкой, стали поступать повторные просьбы о прогулках: «О, как мало знал Николай о том, что творилось кругом, несмотря на то, что я передавал ему все газеты, из которых было видно, что Временное Правительство уже пало и рассыпалось, что его заменили Советы», – замечает Панкратов. «Меня крайне поражало непонимание положения дня со стороны свиты – кн. Долгорукова, Боткина и др. Они не переставали просить о том же в то время, когда прогулки их самих по городу вызывали негодование наших солдат…»
260
Панкратов рассказывал и о своем заключении в Шлиссельбурге, о хождении по этапам, о жизни в ссылке. Семья прочитала воспоминания Панкратова «Возвращение в жизнь» – о выходе из Шлиссельбургской крепости после 14 летнего заключения. Зубной врач Кострицкий, приехавший в Тобольск для лечения семьи, рассказывал Панкратову, что все были в восторге от воспоминаний, но не верили в возможность такого долгого заключения. И хотя Царь в раздражении назвал в дневнике комиссара «поганцем», и хотя А.Ф. в позднейшей переписке называла «наш ужасный комиссар», в действительности отношения были иные. Недаром, прослышав о занятии Панкратова с солдатами, о лекциях в Народном Доме, родители через Кострицкого щупали почву: не согласен ли он преподавать детям. Панкратов отказался, считая это несовместимым с занимаемым им положением. Едва ли это не было после октябрьского переворота – Кострицкий прибыл в Тобольск 17 октября.
Пожалуй, некоторую наивность в данном случае проявил уже мемуарист. Мне думается, что можно установить как бесспорный факт: в период существования Временного Правительства в Тобольске ни у кого из членов царской семьи не являлась мысль о «бегстве». Никаких реальных планов освобождения извне в монархических кругах не создавалось. Может быть, была некоторая словесность в этой области – и притом больше за границей, как о том в до нельзя преувеличенном виде, на основании довольно случайной информации, передавал в середине октября «весьма секретный доклад» о контрреволюционном движении за границей комиссара Врем. Прав. Сватикова. В Швеции, Англии, Франции, Швейцарии, Италии различные кружки монархистов и даже тайное общество «Святая Русь» обсуждали план «реставрации Романовых» – одни высказывались за Дмитрия Павл., другие за восстановление Николая II. Сторонники последнего были в «восторге» от перевода Царя в Тобольск, потому что бегство оттуда будет гораздо легче, чем из Царского Села. В этом отношении уже предприняты шаги – сообщал доклад. Тут шли намеки на связь с Германией и на получение оттуда соответствующих денежных сумм [261] . Не видно, однако, чтобы этот в потенции русский Кобленц, работающий на восстановление монархии и имевший будто бы два съезда в Лозанне, находился в каких-либо налаженных организационных отношениях с единомышленниками в России…
261
Возможно, что в этих эмигрантских слухах и сплетнях, получаемых от русских и иностранных агентов контрразведки, и в частных разговорах и была известная доля истины.